Арифметика любви - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мсье… мсье… — залепетал, бегая глазами.
Я хотел уж сказать «пардон» и пройти мимо, но он вдруг наклонился ко мне и прошептал: «Вы, может быть, Си-нельни-ков? Валерьян… да?». Я вглядываться: нет, незнакомый старик. «Не узнаете, ну да-да, но я рад. Хоть и нельзя мне, но я рад, рад на минуточку. Я Байков, да, Лесли, может, вспомните Лесли…».
Тут передо мной туманно-давнишнее завертелось, и в давнишнем — Лесли. Но причем же старик? Воспоминание ведь быстро, как молния; все приходит сразу, одной картиной. Байков-Лесли и встал передо мной, как я, будучи юнцом, в Петербурге его видел — раз пять- шесть всего: полнотелый, громкогласный, красивый интеллигент. Говорили, что он готовился в дипломаты, но повернул на журналистику и стал бойко пописывать в левых газетах. Хотя я сам тогда мечтал сделаться журналистом, Лесли мне не нравился. Скорее нравилась жена (он тогда только что женился) — молоденькая бойкая курсистка, черноволосая. И как это я все вспомнил? Но мой Лесли со стариком общего ничего не имел.
Не имел, а все же это был он. Долго рассказ рассказывается, скоро дело делается, и вот, хоть и с большими усилиями (почему?) затащил я старика в ближнее кафе, уселся напротив, рассматриваю, слушаю его бормотанье; и все ничего не понимаю.
— Я вам скоренько, скоренько, — бормотал он. — Потому нельзя… Хорошо, мы в углу. Да ведь огни. И место публичное. Но все же были знакомы… А ты, Маркуша… может мы насчет площадок узнаем что.
Малец стариковский тоже последовал за нами в кафе. Он как-то неодобрительно глядел на старика, на меня, поминутно вскидывал плечи: лицо обыкновенное, и было бы, пожалуй, приятно, если б не глаза: странно тупые, совсем рыбьи.
Старик полубормотал-полушептал, да так быстро, точно для миллиона слов ему отмерено было пять минут.
— Уж неделю мы, неделю целую здесь… О, счастье-то какое? Я бывал в Париже, знаю, не теперь, теперь… После пережитого. Что я пережил, да вы не знаете, этого никто не знает, не воображает, я один… И вот, только она, Анна Федотовна. (Мы давно в разводе, нельзя же), — но она не забывала по возможности. Помогала все-таки. А потом говорит: нет, поезжай лучше, Иван Степанович, ты мне здесь обуза по твоей нескладности, ты мне мешаешь, ты бестактен. Поезжай, но смотри!
Если там тише травы не будешь, — я все прекращу, во-первых, а во-вторых — ты знаешь, захочу — и обратно достану. Тогда уж не посетуй. О, она все теперь может. А я готов, кого мне видеть, зачем? Мне бы не там… Не мог я! Не мог там! Довольно!
— Ну, крути, Гаврила! — грубо прервал его малец. Старик съежился и виновато улыбнулся.
— Да что ж? Тут ничего особенного. Это ведь она же решила, чтоб мне ехать. Да, — обратился он снова ко мне, — как решила, так и сделалось: а Маркушка уж сам увязался, у ней отпросился, буржье, говорит, хочу поглядеть… Согласилась, — балует она его, — ну чтоб сейчас назад.
— Да мне наплевать на кровать, — пробасил снова Марк, — мне главное, какие тут спортивные площадки, чего они тут, эти, наколбасили…
— Французского он не знает, — извиняюще проговорил Лесли. — Я-то знал, да как в лесу еще, после пережитого! Экипировались мы тут сначала немножко, то, се… Вот куда сунуть его с площадками, с этими, еще не придумаю; способный мальчик, Анна Федотовна говорит — непременно будет ответственный со временем. Она лучше знает, занималась им, сердце, конечно…
— Это сын, может, Анны Федотовны? — успел я вставить.
— Как же, как же, наш, на другой год бойни этой… то есть войны, родился. Анна Федотовна им занималась, при ней он остался. Я — куда же, после пережитого? И развод. Но сердце у нее не какое-нибудь. Сама увидала, что не могу там. Так вот, насчет площадок-то…
— Постойте, Иван Степанович, не пойму я: значит вы обратно не собираетесь? Эмигрантом стали? В здешних газетах писать будете?
— В газетах? — всполошился старик, — ни-ни-ни! Мне только осмотреться. А чтобы обратно — ни-ни! Анна Федотовна сама согласилась и помогать будет. Я тише травы. Осмотрюсь, площадки найдем, отправлю его восвояси, а сам здесь доживать, скромненько, как она велела. Я ведь ничего, я только там не могу и ей мешаю: она поняла. А этого комсомолия его дожидает, первый он у них в ячейке, нельзя же.
Мне дерганье, бормотанье и дичь, в которой я разобраться не мог, порядочно надоели. Мальчишка — ясно: «стопроцентный», тамошней выделки: видали таких, постарше, правда: у маменьки дойдет. А маменька важная там, должно быть, шишка. Но сам-то старик? Очевидно, не врет о «пережитом», — ведь какая развалина и скелет-скелетом! Доволен, что вырвался. Надоел, видно, бывшей супруге, если пенсион назначала, веди только себя смирнехонько. Все-таки дичь! Но давно Уж мы отвыкли удивляться: не понимаем — и так принимаем — про-
Стал я подумывать, как бы уйти, но тут Байков, едва заслышав, что о спортивных площадках я ничего не ведаю, сам заторопился от меня отвязаться: вскочил, стал мне за пиво франки совать (я не взял), забормотал что-то совсем уж несуразное, прощается. Я, было, спросил, где он живет — не сказал: «Так… тут… пока приютились… Пока…». Меня он совсем ни о чем не спрашивал. Странно, как узнал, да еще имя запомнил. Между прочим, приглядевшись, я заметил, что он не так уж стар: это худоба скелетная, да борода, да то, что зубов у него почти не было — это все и делало его стариком. Конечно, полусумасшедший; но все они оттуда, если сразу, такими нам кажутся. Отойдет понемножку.
Взял он своего парня, который мне даже головой не кивнул, засеменил прочь, беспомощно оглядываясь. Только обоих я и видел.
В тот же вечер оба они из памяти испарились и после не вспомнились, я вам уже говорил.
Год у меня выдался трудный, не до того. К лету нынче только стало немножко легче. Тут и разыгралась вторая глава. Обе-то вместе — право, чудная история.
Сижу вчера вечером, часу уж в десятом, в кафе, тоже на Монпар-нассе, но кафе из пышных, людных; да теперь, в начале-то июня, все там кафе людные, шумные. А меня из деревни, это освежает.
Сижу, гляжу, ни о чем не думаю, и вдруг — точно меня ударило: Лесли! Да не тот, прошлогодний старик, а настоящий: солидный, крупный мужчина, с брюшком даже, бритый, славно одетый. И громогласный. Ей-Богу, совсем тот журналист в Петербурге: был, пропал — и воскрес. Рассмотрел, конечно: щеки полные висят, волосы с сильной проседью; зато вон смеется с кем-то — зубы так и сверкают.
В дверях стоял, потом в мою сторону двинулся, а я все глаз с него не спускаю. Удивлен был, в кои-то веки! А он меня заметил и — прямо ко мне: руку так широко, по-прежнему, подает: «А, здравствуйте, батенька! Сколько зим! Позволительно присесть к вам? Я тут кое-кого дожидаю».
Представьте, говорит даже совсем ничего, по-петербургски, ясно, положительно, бормотанья — никакого; точно и вправду был тогда не он, а теперь вот он. Видит мое удивление — захохотал:
— Метаморфоза? Да, батенька! Выпьем-ка чего-нибудь поинтереснее. Вы одни? Гарсон!
— Что ж, говорю, сынка давно домой отправили? Вдруг он поморщился, нахмурился, постарел, придвинулся ко мне и сказал не так громко:
— Единственная туча на моем горизонте. Вам можно сказать, вы нас тогда в ламентабельном виде, сразу из страны чудес, встретили. С тех пор много воды утекло. Да. Не поехал он! И со мной уж давно не живет. Я сначала думал — пропаду. Анна-то Федотовна! Ну, умному человеку никогда отчаиваться не следует. А уж Анна-то Федотовна, не умница ли! Погрозила, да и выручила. Мне что, лишь бы я здесь, а я со всем справляюсь. Маркушу пускай сама ловит, коли дастся.
— Ничего не понимаю, — сердито сказал я, — если ваш сын исчез, вы можете через полицию его отыскать.
— То-то, батенька, не понимаете! Пережили бы с мое — поняли бы. Кабы исчез! — хуже: в такой уклон завязался… То-то и страшно мне было. А деньги-го с меня требует. Дрожу (не знает Анна Федотовна), а даю. Шантажист мальчишка. Коли деньги материнские, да мои, не нравятся — не бери. Иди тогда с кем знаешь. А то ведь, на порог к себе не пускает, на свиданья в кафе только согласен, и пожалуйте!
Опять он мне сумасшедшим показался. Молчу.
— Да вон он, является! Небось идеи идеями, а своего не упустит. Э, где вам таких знать, новый переплет!
Я поднял глаза и тут мне пришлось так удивиться, что даже приятно стало, с непривычки. К нам подходил статный молодой человек, ловко одетый, со спортивной ноткой в костюме: без шляпы, как ходит парижская молодежь, с гладко прилизанными темными волосами. Лицо я узнал… а, пожалуй, не совсем: запомнил рыбьи глаза, но были они уж не рыбьи. Бог весть, какие, только без тупости; наглые, может быть, а скорее просто молодые, дерзкие глаза.
Не подавая руки отцу, но кивнув мне головой, он уселся за наш столик. Крикнул что-то проходящему гарсону — и с какой непринужденной манерой! Да, способный мальчик.
— Ну? — сказал отцу с прежней грубостью (грубость в нем оставалась), — есть?