Зима, когда я вырос - Петер Гестел
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты о чем? — сонно спросил Зван.
— Ой, ребята, простите, — сказала Бет.
— Что значит «простите»? — сказал я. — Ты нас разбудила. Ты чокнулась, что ли? Буду дрыхнуть дальше.
Я снова лег и положил голову на подушку.
— Простите, что я не сделала для вас грелки, — сказала Бет. — Это из-за мамы, после ссоры с ней я не могла заснуть.
— Поэтому ты решила, что мы тоже не можем заснуть, — сказал Зван. — Ну и ну.
Он тоже лег обратно.
— Я замерзла, — сказала Бет.
От радости я чуть не захрюкал. Мы со Званом лежим спим, а рядом стоит и дрожит замерзшая Бет. Это было не хуже теплой грелки.
Вдруг рядом со мной что-то зашевелилось.
Я опять немедленно сел, и Зван тоже.
Бет исчезла. Блюдце с горящей свечой стояло на низком столике — между моими штанами и свитером.
И тут из-под одеяла рядом с подушками вынырнула голова Бет.
Оказывается, Бет залезла к нам в кровать.
Теперь мне все-таки пришлось проснуться, а то я мог пропустить самое интересное.
Бет сидела в кровати между нами. Мы все трое невольно подтянули одеяло повыше.
— Что ты здесь делаешь, Бет? — спросил Зван.
— Я пришла к вам спать, у вас тут веселее, — сказала она.
— Почему?
— Одной тоскливо. А кровать у вас достаточно большая.
— Так нельзя, Бет.
— Почему?
— Мы же мальчики.
— Что ж поделаешь. А вообще-то какая разница?
— Действительно — какая разница? — спросил я.
— Да, правда, — согласился Зван, — никакой разницы.
Мы оба стали смотреть на Бет, которую было так странно здесь видеть.
— Нет, ребята, — сказала она, — не смотрите так, а то мне неловко. Лучше расскажите о самом плохом, что вы сделали в жизни. И чур не вилять, не отмалчиваться, выкладывайте напрямую — самое плохое, самое-самое плохое.
— Давай ты первая, — сказал Зван.
— Кто, я? — спросила Бет.
— Ты же сама это придумала, — сказал Зван.
— Однажды я сказала маме… я сказала: меня папа любил намного больше, чем тебя.
Бет закрыла глаза.
— Я это не просто так сказала, — спокойно продолжала Бет, — я сжала кулаки и орала во весь голос — мама чуть не упала от моего крика.
— И что ты потом сделала? — спросил Зван. — Что ты сделала потом, что было самым плохим в твоей жизни?
— То, что я это сказала, и было самым плохим. Мама еще сегодня плакала и говорила: я так скучаю без него. Она дрожала и плакала, а я вспоминала об этом, самом плохом. Я дала маме снотворный порошок и легла спать, но это самое плохое стучало у меня в голове. Самое-самое плохое невозможно исправить, от этого я не могла заснуть, а когда посреди ночи не спишь, то чувствуешь себя очень одиноко. А теперь вы расскажите.
— Мне всего десять лет, — сказал Зван.
— Давай-давай, — сказала Бет. — Я хочу знать. Тогда ты давай, Томас.
Я воспротивился:
— Мне тоже всего десять лет!
— У меня самый-самый плохой поступок еще впереди, — сказал Зван.
Я засмеялся.
— Почему ты смеешься, Томас? — спросила Бет.
— Я однажды вытащил деньги у мамы из кошелька, — сказал я.
— И это было самое плохое?
— Две монетки по десять центов и одну в двадцать пять, — сказал я. — И еще я однажды обозвал ее дурой.
— С вами просто невозможно разговаривать, — сказала Бет.
— Зачем ты тогда к нам сюда пришла?
— Вы ничего не понимаете. А ты, Зван, все время темнишь; почему ты сказал, что самое плохое у тебя еще впереди? Что ты затеял? Скажи честно.
— Ничего, — сказал Зван.
— Ты недавно получил письмо от дяди Аарона, так ведь?
— Тебя это не касается.
— Чего он от тебя хочет?
— Он спрашивает, как поживаете вы с тетей Йос.
— Что ты задумал, Пим?
— Это неважно.
Бет больше ничего не сказала, я больше ничего не сказал и Зван больше ничего не сказал.
Свеча почти догорела. Надо было ее задуть, потому что она начала коптить.
Я подумал о троих детях на заборе.
А мы были троими детьми в кровати. Или не совсем детьми? Одна глупая девчонка и два пацана.
Бет подула на свечу. Но она была слишком далеко, и свеча долго не гасла.
Я смотрел на Бет.
Она дула и дула, надув щеки. Я впервые заметил, что у нее на носу и на щеках уйма веснушек. Самая большая и красивая веснушка была прямо под правым глазом. Мне захотелось ее поцеловать, но я побоялся.
Бет перестала дуть.
— Знаете, мальчики, — сказала она, — когда лежишь в кровати одиноко, и сердишься на себя, и чувствуешь себя такой несчастной, и знаешь, что больше никогда в жизни не сможешь уснуть, — тогда хочется умереть. А теперь мне уже не хочется умирать, мне тут у вас хорошо. И я еще не скоро усну. А вы?
Мы что-то пробормотали в ответ.
Совершенно неважно, думал я, сидят ли трое детей на заборе или лежат в кровати, но вечно так продолжаться не может.
Те трое на заборе пошли потом домой, а то папа с мамой стали бы волноваться. Они играли друг с другом и ссорились, они росли и росли, и никогда больше не сидели на заборе, потом они женились и родили детей, один уехал в Америку, а двоих других посадили на поезд и отправили в какую-то страну на востоке, где их уничтожили, и о заборе они в конце концов больше не думали.
Я вздохнул.
Всю жизнь я хочу помнить об этой тройке детей в кровати, думал я.
Мы заснем, потом проснемся, и встанем, и пойдем в школу, мы будем ссориться и взрослеть, человек растет каждую минуту, нет, каждую секунду, и тут ничего не поделаешь. И никогда больше я не буду лежать рядом с Бет и Званом в большой кровати, при свете горящей свечи, посреди ночи, а до утра еще далеко-далеко.
Я уже начал грустить о том, что эти трое никогда больше не будут так лежать в одной кровати.
Чушь. Ведь мы все еще лежим здесь все вместе. Просто наше единство миновало еще до того, как оно миновало. И я никому не могу об этом рассказать — ни Бет, ни Зван не поймут, почему это я тоскую о том, что еще не кончилось, даже я сам не совсем это понимаю.
— Что случилось, Томми? — тихо спросила Бет. — Почему у тебя такой вид, будто у тебя болит зуб?
— Все в порядке, — сказал я. — Со мной все в порядке.
Зван вылез из кровати и задул свечу. Ну вот и все.
Поезд в Девентер
Воскресенье. У тети Йос все утро так сильно болела голова, что она не разговаривала. Бет дала ей снотворный порошок, и она заснула.
Мы старались не шуметь.
Я это хорошо запомнил, потому что когда я кому-нибудь что-нибудь кричал, Бет говорила шепотом:
— Мы же договорились не шуметь!
Мы со Званом сели читать.
Мне Бет дала книжку «Таинственный сад»[24].
С этой книжкой я притих на много часов. Я сидел за столом в гостиной с задней стороны дома, и мне не нужно было ничего, кроме «Таинственного сада».
Вот это книга так книга!
У избалованной и угрюмой девочки нет ни мамы, ни папы. Они умерли от холеры. У парализованного мальчика тоже нет мамы. Она упала и разбилась насмерть, когда под ней подломилась ветка. Их лучшим другом становится симпатичный сын садовника. Они играют в диковинном саду, где их не может найти ни один человек. Угрюмая девочка превращается в ангела, парализованный мальчик начинает ходить не хуже любого, хеппи-энд.
Понедельник. В двенадцать часов, перед большой переменой, меня ждал у школы дядя Фред.
— Твоя тетя уже ковыляет по комнатам, — сказал он мне.
Я слегка удивился: неужели он пришел ко мне в школу только для того, чтобы сообщить эту новость?
— О, здорово, — ответил я.
Зван стоял поодаль и ждал меня.
— Тебе пришло письмо от папы, — сказал дядя Фред.
Я протянул руку.
— Нет-нет, — сказал дядя Фред, — не так все просто. Я пришел за тобой, чтобы отвести к тете Фи. Прочитаешь ей письмо вслух, ей же тоже интересно. Она уже хотела его сама открыть, но я сказал: так не полагается, письмо адресовано не тебе.
— А марка на нем красивая?
— Не обратил внимания.
— Оно толстое или такое, что чуть подуешь — и улетит?
— Толстое письмо, толстое.
— А тебе когда-нибудь приходят толстые письма?
— Не твое дело, молокосос!
— Зван, иди домой без меня, — крикнул я, — я пойду к тете Фи, читать ей вслух!
— Наконец-то пришло письмо, — сказала тетя Фи. — Твой папа — хороший лентяй. Открывай скорее, малыш, я сгораю от любопытства.
Она сидела в кресле, обутая в тапочки дядя Фреда.
Я разорвал конверт. Три листа. Действительно длинное. Я погрузился в чтение.
— Ничего не слышу! — сказала тетя Фи.
— Сначала цензура, — сказал я. — Вдруг оно не подходит для твоих ушей.
Тете Фи почему-то не засмеялась, хотя мне-то казалось, что это отличная шутка.
— Мой папа же работает цензором, — сказал я с усмешкой.
— Можешь не объяснять мне свою шутку, малыш.