Долгие сумерки путника - Абель Поссе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сьеса удивил меня одним своим замечанием. Он сказал, что инки не только были достойны жить, но что они создали целую цивилизацию, «независимую и гордую» вроде римской, столь же способную творить и зло, и добро… Однако они, видимо, сумели научиться распределять богатства более справедливо, более по-христиански, нежели мы. Он рассказал, что у них были огромные склады съестных припасов на случай неурожайных лет, что вдов, детей и стариков кормила вся община, и они не обрекали слабейших членов общества на голод, забвение и нищету, как это происходит в наш век «христианства всемогущих епископов, герцогов и жестокосердых полководцев»…
Он рассказал, как в одно прекрасное утро встретил племя или семью уро в сопровождении других индейцев, безликих и молчаливых, как призраки, которых заставили поднять портал из монолита, опрокинутый нашими солдатами. Они соорудили из веревок и шестов строительные леса и, объединившись в невероятном усилии, сумели снова водрузить портал на основание.
Это был немыслимо грандиозный портал, высеченный из цельной глыбы. Он высился на плоскогорье перед площадью с храмами. На нем виднелись фигуры людей с лицами тигров и птиц. Вероятно, то были воины и поэты-визионеры, которые правили этими народами.
Портал в пустыне, ориентированный по Солнцу или звездам. «Что он означает? Куда ведет?» — спрашивал себя Сьеса. Кто и куда будет проходить через эту дверь, поставленную в высочайшей пустыне мира?
Император пожаловал мне пост правителя Рио-де-Ла-Платы. Наконец-то я мог исполнить свое тайное желание. 18 марта 1540 года в Мадриде был ясный безоблачный день. Император спешил и к полудню подписал мое назначение в качестве аделантадо, генерал-губернатора Рио-де-ла-Платы.
Торжественная атмосфера двора, дурное настроение императора, суетливое хождение чиновников с папками, а в гостинице на Пласа-Майор, где я проживал, — изумительная кузина Эстер в роскошных венецианских юбках, ожидавшая меня.
Я не был человеком, преданным империи. Я был «другим» (тем другим, что тревожил старого Фернандеса де Овьедо). У меня была своя цель.
Я набрал офицерами своих родственников. Непотизм[95] мне поможет. Мне нужно было нечто большее, чем преданность храбрых солдат, послушание безликой команды, набранной по дешевке. Я не желал иметь военачальников, чтобы порабощать индейцев. Моя цель была иная.
В декабре мы отплыли из Кадиса с флотом, оплаченным Сото и моим скудным взносом. Подобно Кортесу в Мексике, но на свой лад я загубил мои корабли. От моего родового состояния ничего не осталось, только фамильный склеп в небольшой картезианской церкви, где молился мой дед Вера, прежде чем отправиться внедрять с ужасной жестокостью христианство на Канарских островах.
Несколько месяцев празднеств и бурной деятельности. Споры с лоцманами и матросами. Бред картографов, убежденных, что действительность имеет какое-то отношение к их картам. Я приказал изобразить новый фамильный герб на больших парусах — коровью голову, столь же внушительную, как голова бизона, которого обезглавили воины касика Дулхана в начале Дороги коров. Распорядился изготовить шелковые штандарты с этой впечатляющей большерогой головой. (Мой кузен Эстопиньян говорил, что в этом образе было что-то зловещее. Другие меня критиковали за то, что я — как было принято — не велел изобразить герб нашего короля Карла V.)
Ничто нельзя сравнить с возбуждением, радостью и великолепием того момента, когда целый флот под шум моря снимается с якоря и отправляется в неведомое. Нас немного, людей, которым дарована эта возможность, возвышающая над повседневностью и ставящая нас лицом к лицу с опасностями и трудностями.
На рассвете холодного туманного утра 2 декабря мы вышли из Кадиса.
Я думал о матери. Наверно, она видит меня, стоящего на корме флагманского корабля, впервые уходящего в плаванье, — видит, как я счастлив и вполне соответствую образу орла в полете.
Нет смысла пересказывать то, что и так известно по книгам хронистов и судебным протоколам.
Я уже писал о сверчке, который спас всю нашу армаду. (Мне кажется теперь таким далеким время, когда Лусинда слушала мой рассказ с невыразимым блеском в глазах.)
Асеведо, слепой поэт, провел немало времени, обсуждая эту тему сверчка за столом на вечеринке у Брадомина.
Он сказал, что мы никогда не сможем объяснить назначение сотворенного.
— Быть может, Бог много веков создавал этих глупых крикливых сверчков, чтобы один из них, всего один, спас испанский флот, погибающий среди рифов из-за ошибки сонного лоцмана, еще более тупого, чем сверчок…
Правда состоит в том — и это самое удивительное, — что тогда очередного кораблекрушения удалось избежать. Я бы это обозначил как странное неудавшееся бразильское кораблекрушение.
С попутным ветром, подгоняемые теплыми пассатами, мы достигли берега острова Санта-Каталина, где советуют запастись пресной водой, так как она там в изобилии, и набрать великолепных ананасов, кокосов и сладких фруктов, растущих в этих красивейших местах. Эти земли (этот большой остров, расположенный вдоль нескончаемого материка) мне пожалованы по распоряжению короля в договоре, который мы подписали в Мадриде. Больше мне для счастья ничего не надо было. Я облокотился на планшир судна и увидел золотистый берег с белейшим песком, куда волны тихо набегали одна за другой, оставляя венчики пены. То было самое прекрасное владение, какое можно себе представить. Мои люди — наши грубые и героические испанские моряки — робко сползали по якорным канатам в море с теплой, прозрачной, чистейшей водой. Некоторые окунались прямо в байковых штанах и провонявших сорочках.
Им было стыдно обнажаться, как преступникам, прячущим свое оружие. Я не устоял перед искушением приказать, вопреки недовольству боцмана, чтобы они купались голыми, как божьи рыбы, скользившие в этих благословенных водах.
Мы были уже под созвездием Южного Креста, примерно в шестистах милях от Рио-де-ла-Платы, реки, где индейцы съели неосторожного Солиса[96]. Я глядел с юта верхней палубы, как в сияющем свете, от которого румянился белый песок на берегу, мои моряки плещутся, плавают, перекликаются вокруг судна. Тела, никогда не знавшие солнца, походили на туловища нечистых, белесых земноводных тварей. В этих прозрачных соленых водах, казалось мне, они очищаются, избавляются от тяжкобольной Испании, от ее культуры.
Я вспомнил Дулхана, когда он предложил «вернуть меня к естественности Вселенной». Видя этих людей — некоторые из них были с не по летам большими животами, другие с золотухой от нездоровой жизни на борту, — я испытал внезапную жалость. Они радовались, будто школьники на переменке, будто освобожденные каторжники.
Как никогда остро я в тот момент почувствовал нелепость удела людей, зовущихся «цивилизованными христианами», которые живут, не зная собственного тела и самой природы.
Моряки кричали, смеялись, шутливо переругивались. Они казались чужаками в этом светлом, спокойном храме Творения.
Я увидел, что один из них поймал рыбу удивительной расцветки с пышным, как султан, хвостом. Он показал ее — все смеялись. Потом ее не бросили обратно в воду. Ее швырнули на берег, чтобы она умерла. Почему? Откуда этот импульс, который всем им кажется естественным? Рыба вздрагивала, она была едва различима. Я видел только песок, взлетавший от ударов хвоста агонизирующей твари.
Что за неистребимое проклятие движет людьми этой высокомерной конкистадорской «цивилизации»?
Я вернулся в каюту с тяжелым сердцем.
Вскоре они потребуют, чтобы их величали сеньорами, пожелают иметь слуг и рабов. Пожелают в качестве гнусной платы присвоить Америку. Они никогда не усомнятся в своем превосходстве.
…
В СВОИХ ЗАМЕТКАХ Я ПИШУ БОЛЬШЕ О ПОТАЕННОМ, ИНТИМНОМ. В связи с этим должен сказать, что испытал чувство глубокого смущения, заметив, что мой кинжал лежит между листами бумаги, предназначенными для воспоминаний. Я отложил его в сторону, чтобы толстый стальной клинок, слегка смазанный маслом против ржавчины, не запачкал непорочные страницы, куда я заношу свои воспоминания.
Клинок этот — из темной стали бискайских сталеплавильных мастерских. Вдоль него посередине глубокая канавка, чтобы в тело жертвы входил воздух, и если не угодишь точно в жизненный центр, входящий воздух попадает в сердце и вызывает смертельный спазм.
Разглядывая кинжал, чувствую, что оружие не ведает сомнений, оно зовет меня как сигнал тревоги. Оно более решительно, чем я.
Обнаженное оружие, предназначенное только для убийства, мне кажется, не имеет иной цели, кроме нравственной.
Я написал это со странным спокойствием. Есть час кинжала и час пера, они аккуратно разделены.