Долгие сумерки путника - Абель Поссе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я смотрел на это дивное явление. Да, я заколебался. И знаю, что в очередной раз победила моя гордость, моя непримиримость, порожденная ужасом оказаться приравненным к простонародью, к бесчестным людям. Я заколебался, но вызвал охрану.
Удалось узнать лишь, что ее принесли четыре индейца и что кто-то заплатил за нее касику куском шелковой парчи и охотничьим ножом — самыми ценными для индейцев вещами.
Нет, нет. Я отказался от наслаждений Рая Магомета. Я победил свое желание. Не поддался.
Итак, почти два года спустя после триумфального вхождения в Асунсьон я был свергнут распутными заговорщиками. 23 апреля восстали те, кто называл себя «комунеросами». На рассвете 24-го меня арестовали.
Люди заурядные способны на невероятную мелочность — они состряпали идеальный обвинительный протокол с однотипными доносами о моих вымышленных преступлениях с подписями разных людей, заставив подписывать даже касиков. Со знанием дела оплели меня сетями не хуже паутины, которую ткет мерзкий паук.
Преданные мне родственники были не в силах справиться с бунтовщиками. Меня заковали в цепи. Заперли в темной каморке. Даже пытались отравить, но я спасся, вызвав рвоту.
Самым коварным обвинением было мое мнимое намерение заменить герб Карла V злополучной коровьей головой, которая красовалась на парусах моих кораблей. Священники, со своей стороны, приписывали мне злоупотребление епископскими полномочиями (за то, что я изгнал их сожительниц и их непотребных послушниц из ризниц и даже из-под алтарей).
Это был смехотворный финал. Трудно было не сойти с ума от позора. Меня посадили на судно и отвезли к истоку Рио-де-ла-Платы. На корабле «Комунерос» мы прибыли в Испанию. Не буду задерживаться на описании моих страданий в грязном трюме, когда я слышал, как, будто в насмешку, перекатывается мой шлем конкистадора в льяле с нечистотами.
Эти крысы, эти ничтожества, чтобы обеспечить мне обвинительный приговор, выдолбили отверстие в ахтерштевене из жасминового дерева и спрятали там завернутый в непромокаемую ткань свой «идеальный» протокол, заверенный подписями, который наверняка будет свидетельствовать против меня перед королевскими судьями.
Я уже рассказывал, что, когда разыгралась буря, они, чувствуя себя виноватыми перед Богом, давшим волю своей океанической ярости, явились освободить меня от оков и просить, чтобы я повел корабль в этот опасный час. Алонсо Кабрера, один из моих палачей, принялся лизать мне на ногах раны от кандалов! Он умер сумасшедшим.
Моя судьба была трагикомична — меня поразил меч правосудия, который я сам выковал во имя порядка.
Все остальное широко известно. Меня заточили в тюрьму в столице, потом неохотно освободили, потом снова заточили. Я потратил шесть лет на тяжбы и ходатайства. Меня лишили моих титулов. Я увидел, как друзья и родственники поворачиваются ко мне спиной, даже те, кто когда-то аплодировал моей славе нагого открывателя земель, храброго путника.
И вот тогда, в те годы позора, я почувствовал то, что теперь знаю твердо: я портил им игру, тайную игру. Моя мораль и мое стремление осуществить возрождающую и благотворящую христианизацию не имели ничего общего с имперской целью завоеваний. Со своей непримиримой независимостью и нерасчетливой гордостью я изобличил то, о чем следует молчать по законам войны, по законам империи. Я портил всем праздник, всем мешал, был плохим политиком. Меня непременно следовало убрать с дороги, потому что в рождающейся империи свобода и справедливость — всегда планы на будущее.
Я был всего лишь строптивым и одиноким слоном на шахматной доске мира, где священники искажали слово Христово или прятали его в самом дальнем шкафу ризницы и где иноземные капитаны-конкистадоры обнажали шпагу против невинного, считавшего себя хозяином земли, на которой родился.
Однако величайшим поражением для меня было молчание короля. (И если он из своего предсмертного убежища в Юсте прислал за мной, это, возможно, было молчаливой и запоздалой компенсацией. Хочется так думать…)
После тех тяжких лет меня вознаградили, назначив членом Верховного суда, наверно, чтобы я мог применить свой личный богатый опыт в области правосудия.
И вот я есмь тот, кем теперь являюсь. Снова путник. Пешеход Севильи, скромный житель улицы Пимьента, граничащей с улочкой шлюх, мешающих спать епископу Эскилаче своими ссорами и криками.
Я путник, шагающий за листами бумаги к Лусинде. И снова мне нет покоя, ибо жизнь не дает передышки. Ненависть и любовь не отпускают нас даже тогда, когда мы полагаем себя ближе к смерти, чем к страсти. Когда нас уже «и кот может убить лапой», как говорят в Асунсьоне.
Жизнь, эта завораживающая таинственная сила, будет играть нами до последней секунды.
Пришло время действовать. Я уверен, что рассчитаться с Омаром Мохамедом мне еще представится возможность не хуже той, которой я не сумел воспользоваться позавчера вечером. Его грязные дела приведут его снова в порт и на Ареналь, и я надеюсь, он на какой-то миг отделится от своей шайки. Как всякий преступный тип, он бродит по темным местам. Они сгружают краденый товар или товар, прибывающий из Индий с неоплаченной королевской пятой частью. Для этого требуется ночной мрак, и тогда они ходят по лабиринтам среди товаров и тюков. То, что нужно для осуществления моего замысла.
Откладывать надолго не следует. Брадомин мне рассказал, как действуют эти подонки: они набирают женщин и организуют их погрузку на пиратские корабли, плывущие в Алжир или Оран. Там их распределяют между турецкими торговцами. Деньги получают наличными тут же на Аренале, и цены очень высокие.
Прогулки Мохамеда по молу Порта Мулов указывают на то, что он готовит к отправке одну из своих гнусных партий.
Зло поселяется в одном человеке, в одной эпохе, в одной армии. Сегодня Зло — это роковое существование Мохамеда. Мне выпало счастье осуществить благородную цель.
С наступлением темноты я пошел по направлению к мосту в Триану. Миновал страшный, но необходимый замок Инквизиции и затем вдоль Гвадалквивира дошел до мола Порта Мулов.
Как я и рассчитал, шайка прибыла на лодке. Какое-то время они разговаривали с отвратительными типами на молу. Несмотря на темноту, я узнал Мохамеда по его ненавистной атлетической фигуре.
Затем они снова погрузились на лодку и стали грести к противоположному берегу, к Ареналю. Это расстраивало мой план — в прошлую ночь они пришли пешком по мосту из Трианы.
Тогда я ускорил шаг, стараясь не терять их из вида. Я следил за ними с моста, но там были и другие суда. Я пошел по берегу, где находился Ареналь, пробираясь между тюками, к Складу королевской древесины — там хранились отборные, чистые доски для постройки судов.
Я ждал безуспешно, избегая попадаться на глаза сторожам, охраняющим площадки с бревнами, готовыми к погрузке. Больше часа я стоял там, как на посту. Стоял и размышлял, постепенно освобождаясь от сомнений, которые не раз осаждали меня перед тем, как я принял решение. Нет, не ревность и не досада побуждают меня свершить правосудие с помощью стального клинка. Мною движет возмущение торжествующей подлостью, наметившей Лусинду своей жертвой. Это благородный поступок, я иду на защиту еврейки, которую собираются продать подлецы. Нет, для сомнений здесь нет места.
И все же я упустил их и проклял свою неудачу. Прошел по Ареналю раз и другой и дошел до того места, где находятся загон со скотом и клетки из тростника.
Именно там, в темноте, я был поражен ощущением чего-то необычного. То, чего мы в глубине души больше всего боимся, от чего пытаемся спастись путем забвения, прибегая к самым хитрым уловкам (и даже убеждаем себя, что сумели все напрочь забыть или навсегда изъять из нашей жизни), нас упорно продолжает преследовать. Либо оно преследует нас, либо мы сами спешим навстречу ему, словно подталкиваемые демоном, которому поручено доказать нам, что никто не может убежать от собственного прошлого.
Теперь, когда все промелькнуло с быстротой кошмарного сна, я спокойно записываю то, что пережил, испытав неожиданное потрясение. (Сейчас я опять сижу на крыше, напротив Хиральды, один во всем доме и жду…)
Случилось так, что, когда я, выслеживая врага, остановился возле тростниковых клеток, среди тюков, прилавков и складских строений Ареналя, я услышал не то шепот, не то свист, унесший меня на три десятилетия назад. Это был звук, которым индейцы мараме и чорруко на Мальадо созывают вечером оленей или предупреждают их о присутствии голодных шакалов.
В этот миг меня осенило ясное предчувствие, что произойдет нечто, чего я всегда, не признаваясь себе, желал и боялся.
Я подошел к большой тростниковой клетке, и оттуда в полутьме кто-то, с усилием выговаривая слоги, прошептал: «Бап… бапа». Я обучил Амадиса только трем испанским словам — этому слову, значившему «папа», чтобы звать меня, а еще словам «Бог» и «Испания».