Два года в Испании. 1937—1939 - Овадий Герцович Савич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крестьяне говорили: «Да, конечно, фашизм надо разбить, товарищ (а иногда — «сеньор»), но у нас нет рабочих рук; да, конечно, нашу армию надо снабжать, — еще бы, там и наши дети, но как собрать хороший урожай, если у нас нет удобрения и достать его негде». Жаловались: церковь закрыта, священник сбежал, женщины плачут и говорят, что бог нас покарает. И отводили глаза — видно, сомневались: а может быть, в самом деле покарает? В деревнях стояли вокруг отпускника, качали головами, тяжело вздыхали, молчали. Он рассказывал о том, как сильны фашисты, как храбро сражается его часть, каких замечательных командиров выдвинула эта тяжелая народная война. Они сами знали, что война народная, потому что не хотели фашизма. Но они знали также всю тяжесть войны, потому что дорого платили ей. Им казалось, что против них несметная сила. Ограниченный узким горизонтом, ум Санчо Пансы работал медленно, и все же закрадывалась мысль: а стоит ли это таких жертв, есть ли реальная правда в словах Дон-Кихота — в уверениях и заклинаниях о победе? Но отпускник был сыном соседа, они знали его с рождения, республика была их мечтой, хотя и сильно потускневшей, война была неизбежностью, с которой ничего не поделаешь (может быть, именно ею бог и карал?), воевал весь народ, а кто же они такие, как не сам народ? Фашизм — это власть иностранцев, а испанец испокон вену был готов перенести что угодно, только не иностранное владычество (они сами еще пели песни о владычестве мавров, не таком уж дурном, судя по тем же песням, и все же непереносимом); они ничего не читали, но все же знали, что испанцы не покорились Наполеону I; и фашизм был — маркизы, графы, владельцы тысяч гектаров земли, которой у них было так мало или не было вовсе («Вот эти луга, товарищ, на них наш маркиз охотился раз в год, а нам негде сеять хлеб»); фашизм — это власть гражданской гвардии в деревне, власть попа, — бог-то бог, а помимо десятины поп владел душой жены, матери, дочери, почти каждая женщина в доме была шпионом церкви.
И тут же происходило непонятное: мать грозит богом, а дочь рвется в город, чтобы работать на фабрике, притом не ради денег или нарядов, а чтобы помочь фронту. Мало того, дочь соседа просто ушла на фронт, девушка — подумайте — с солдатами! Давно в деревню приезжал театр во главе с каким-то поэтом («Поэт, знаете, это кто стихи пишет, а может быть, и представления, не знаю; говорят, фашисты его убили»). Играли студенты. Простая девушка из деревни заставила крестьян восстать на большого сеньора, она была обижена сеньором; это почему-то называлось «Фуэнте овехуна» — «Овечий источник», такая деревня есть на самом деле; а теперь каждая девушка хочет быть такой, как эта… да, Лауренсия. Вы, значит, тоже это видели? Только девушки говорят, что хотят сражаться и за себя, и за всех. А дети! Играют только в войну, и никто не хочет быть фашистом. А ведь мы неграмотные, товарищ, где нам разобраться!
Крестьянин глядит с недоумением, отводит глаза и вдруг становится подозрительным; очень вежливо, словно мимоходом, спрашивает: «А зачем вы приехали к нам?» И уже больше не зовет меня товарищем. «Россия, да это так далеко, сеньор. Вам нравится у нас? Мы — бедная страна, сеньор, но, правда, мы не плохие люди…» «А вы знали и того поэта, который написал «Овечий источник»? Он умер триста лет назад? А я думал, это тот, который приезжал к нам. Вам, сеньор, должно быть, в самом деле нравится у нас, если вы столько знаете…»
Нет, испанский крестьянин во многом отличается от других. Доверчивый или подозрительный, он не говорит униженным тоном, он не считает себя ниже собеседника. Он ненавидит богатых не за их богатство, а за свою нищету. Он верит в человеческое слово, хотя и устал от вековых обманов. Он мало ценит чужую жизнь, но свою — еще меньше. Он не понимает, что за угощение можно взять деньги. Деньги ему очень нужны, но он их все-таки презирает. Крестьянин может понять не только историю крестьянки Лауренсии, но и стихи Лорки и Альберти. Парижанин непременно даст указание работающему на улице художнику и заспорит с ним. Испанский крестьянин ничего не скажет, пока его не спросят. Но увидит он точнее, чем парижанин, и скажет, свое мнение осторожно и мягко. При этом он неграмотен, вековое воспитание чувств и вкуса, интуиция заменяют ему грамоту в искусстве.
У него есть и чувство юмора, хотя вообще испанцы к нему не склонны. Мы однажды проезжали деревню, через которую шла дорога Валенсия — Мадрид. Со мной ехал недоверчивый товарищ, он не поверил табличке, велел шоферу остановиться и спросил у старого крестьянина, стоявшего на краю дороги, правильно ли мы едем. «Да, сеньор, — ответил тот, — это дорога на Валенсию, и другой, как вы сами видите, нет. Но вон там стоит часовой. Он для того и поставлен, чтобы показывать дорогу. Вы спросите его». Все это — без намека на улыбку и самым равнодушным тоном.
Как всякий образ, Санчо Панса — сплав, и на длинном протяжении романа он развивается. Крестьян миллионы, их не сольешь в один образ. Говорят, что, если бы слить Дон-Кихота и Санчо воедино, получился бы средний испанец. Но средний — понятие статистическое, не живое. Дон-Кихота можно себе представить