Ступени профессии - Борис Покровский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сначала мне показалось это выходом из положения. Но рассказав обо всем Кабалевскому, я с удивлением услышал в ответ гневную речь. Смысл его возражений заключался в том, что «пунктуальность» должна быть результатом художественной потребности и должна достигаться технической выучкой и творческим взаимопониманием всех создателей спектакля, взаимодействием всех его компонентов.
Да это целая программа! Трудная до такой степени, что часто сомневаешься в ее реальности. Но это художественная программа, в которой художественный результат достигается художественными средствами, рассчитывает на художественный процесс. А сам процесс, не есть ли он зарождение оперного синтеза, о котором много говорят, но который часто понимается очень примитивно?
В сущности говоря, этот принцип положен в основу творчества Московского камерного театра, где усилия направлены на то, чтобы раскрепощать оперного артиста, делая его творческую свободу результатом осознания необходимости единого оперного процесса вместо сепаратных: музыка плюс театр. Опера — не музыка плюс театр, а музыкальный театр. Беседа с Кабалевским, как оказалось впоследствии, многое дала мне для создания новых, но вместе с тем естественных и единственно правильных принципов оперного театрального творчества.
Чтобы проникнуть в «зерно» оперного искусства, я начал изучать все, что написано, сказано, сделано Федором Ивановичем Шаляпиным. Меня интересовали воспоминания о великом артисте, особенно те, где не высказываются восторги в его адрес, а содержатся наблюдения за процессом его труда.[36]
Я воспользовался хорошим ко мне отношением Бориса Владимировича Асафьева, в доме которого проводил в последние годы его жизни много часов. Кстати, в то время он редактировал для постановки в Большом театре оперу Серова «Вражья сила», как известно, автором не законченную.
Сначала Борис Владимирович жил в гостинице «Националь», но вскоре получил квартиру вблизи Большого театра. Вместе с ним жили его супруга и ее сестра, удивительно похожие одна на другую и одинаково хлебосольные. Бывало, вечером, чтобы нас накормить (с нами был ученик Асафьева, верный его последователь, впоследствии профессор Ленинградской консерватории Дмитриев, с которым мы потом переписывались до конца его жизни), выносилась на блюде гора котлет. В обеих женщинах жила потребность делать добро людям, особенно молодым и не очень в быту хорошо устроенным. В то лето они, например, отдали свою дачу в распоряжение моих детей, там жила моя сестра, тоже привязавшаяся к «добрым старикам».
«Добрый старик»! Именно таким я знал Бориса Владимировича в последние годы его жизни. «Мудрый фантазер!» — так я оценивал его теоретические труды, особенно Симфонические этюды, подписанные псевдонимом Игорь Глебов. Чтобы так проанализировать глинковского «Руслана», как это сделал Борис Владимирович, надо было иметь фантастическую логику и логически сцементированную фантазию. То же можно сказать и о его трудах, связанных с анализом «Евгения Онегина» Чайковского. Теоретик Асафьев не поучал, а провоцировал воображение. Причем подкреплял свои «провокации» такой железной логикой, против которой трудно было устоять, хотелось немедленно осуществлять его идеи на сцене.
Но тут-то и таилась грозная опасность. Борис Владимирович своими трудами приглашал к размышлению, его конкретные образные видения были не режиссерской программой или рецептом к постановке оперы, к созданию того или иного оперного образа, а брошенным вызовом, требующим соответствующего ответа.
Я бы попал впросак, взяв идею «Руслана», высказанную Игорем Глебовым, за основу спектакля. Но я бы не мог поставить «Руслана», не зная этой идеи, не отталкиваясь от нее, чтобы приплыть к своим берегам. Я смело это говорю, так как был свидетелем прямой сценической конкретизации умозаключений замечательного ученого. В Большом театре «Руслан» был поставлен режиссером Смоличем и дирижером Головановым в буквальном соответствии с асафьевской фантазией из Симфонических этюдов» И спектакль не получился.[37]
При постановке «Евгения Онегина» каждый режиссер обязательно должен познакомиться с работой Асафьева об этой опере, с интонационным анализом ее. Но он будет наивен, если сочтет своей главной задачей выполнение на сцене того, что убедительна написано в книге. Простой перенос невозможен. Книга — это литературные и теоретические разъяснения, а литературная и теоретическая логика никогда не может быть впрямую перенесена на сцену.
Борис Владимирович Асафьев был защитником, а может быть, и инициатором переделки финала оперы Бородина «Князь Игорь». Теоретически все было убедительно: убежавший из плена Игорь вновь собрал войска и двинул их в поход на половцев. Для этого в финале повторяется пролог оперы. Практически же в театре такое решение финала обернулось явной ошибкой, как было в спектакле Лосского в Большом театре в 1944 году, и потом, много позже, в очередном возобновлении «Князя Игоря», и в кинопостановке оперы Бородина.
Разобравшись в причинах неудачи, я понял, что в эпилоге, точно повторяющем пролог, возникает «застойность». Движение событий в опере развивается по спирали, а не по замкнутому кругу. И возвращение к началу заставляет увидеть что-то ограниченное, неумное в Игоре, снова упрямо повторяющем свою ошибку.
Ошибка, трагическая ошибка Игоря — вот зерно произведения Бородина. Интонации пролога, повторенные в финале оперы, оставляют чувство недоумения. Значит, ничего не произошло? Значит, все, что переживал Игорь, пережил русский народ — пустяки? Все начинается с начала? В асафьевском варианте финала было потеряно главное — народ простил Игорю его невольную, пережитую и осознанную ошибку. Естественно, что новый финал не мог утвердиться в исполнительских традициях оперы.
Замечательно интересно рассказывал мне Борис Владимирович и о «Садко». Говорил о растянутом и трудно осуществимом на сцене финале оперы. Он вспомнил, что Николай Андреевич Римский-Корсаков с интересом отнесся к его идее повторить в финале оперы гениальную песню Садко «Высота ль, высота ль поднебесная…». Казалось, это великолепная находка, которая принесет спектаклю успех. Но одно дело отбытие мечтателя-поэта в плаванье, а другое — прибытие его через двенадцать лет в родные края. Возвращается практически другой человек. Очевидно, прежние средства самовыражения для него уже не подходят. Таким образом театр корректирует даже такие талантливые и тонкие теоретические соображения, как асафьевские.
Много говорят о формах работы режиссера с композитором. Предполагается, что режиссер должен все время влиять на автора оперы, участвовать в творческом процессе создания им музыкальной драматургии. Со стороны это выглядит убедительным, дает основание полагать, что именно такое произведение, созданное в сотворчестве и предназначенное для данного театра, ждет удача. Опыт, однако, показывает, что влияние режиссера на композитора может быть благоприятным только в том случае, если это влияние «вообще», то есть влияние общественное, эстетическое, вкусовое, даже тематическое. Но писать оперу композитор должен самостоятельно.
Почему? Да потому, что в оперном произведении огромную роль играет внутренняя логика музыкальной драматургии — сложная и тонкая система взаимоотношений, взаимовлияний театральных и музыкальных элементов. Музыка как искусство, развертывающееся во времени, имеет свою логику. Но в опере, будучи средством выражения драмы, ее логика становится зависимой от конкретных событий, от проявления на каждом этапе развития драмы особенностей человеческих характеров. Причем не только во внешнем поведении, но и в глубинной душевной сфере. Здесь должны проявляться особые для каждого персонажа свойства внутреннего восприятия конкретных явлений жизни, событий, обстоятельств.
Драма рождает музыку, раскрывающую ее суть, подробности развития действия, динамику событий. Музыка выражает драму своими способами, только ей присущими и, выражая, преображает ее. Это очень сложное переплетение обстоятельств, взаимодействие различных компонентов, взаимосвязей. Достаточно нарушить в каком-то звене этой системы образного мышления один-два контакта, как прекращается деятельность всего художественного организма.
Режиссер, заботясь о логике действия, его энергии, не замечает, не видит, не слышит тех особых созвучий, которые слышит композитор. Это естественно, поскольку сталкиваются художники различной природы художественного мышления. (Собака слышит и чует то, что недоступно человеку, и в каких-то случаях, например, при поимке преступника или поисках пропавшего, человек вверяется чутью собаки.) Поэтому в момент сочинительства оперы режиссер должен оставить композитора наедине с его трудом, его поисками выражения конкретных театральных событий в музыке, должен верить в правильность и органичность процесса, который определяется художественной индивидуальностью автора оперы.