Новый Мир ( № 7 2008) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Узнала, ну? Или не узнала? Глаз-то у меня — поняла ты? — вставной. Ладно, слушай, чтобы мне Володьку не ждать, подкинула бы мне деньжат, а? Ради праздничка! Я ведь тоже — при храме.
— А ты стихи принес? — спросила я, доставая кошелек.
— Стихи? Да я их засунул куда-то, не могу найти. Потерял, наверное. Ну да ничего, я новые напишу, еще лучше. Принесу тебе их, принесу!
Взял деньги и побежал, радостный, но вдруг остановился и воскликнул:
— С Пасхой тебя!
— В смысле — с Рождеством?
— Ну да, с Рождеством, с Рождеством, но и с Пасхой уж — заодно.
Я вспомнила вдруг, каким он был в институте — талантливый, экстравагантный, красив безумно. Глаза на пол-лица, живые, любопытные, с куражом. Стихи он читал превосходно, чуть-чуть притопывая в такт, жестикулируя, очень получалось… суггестивно. Костюмчик на нем был всегда один и тот же — коричневый, из которого он вырос, — узок в плечах, рукава коротки, брючки коротковаты… Было видно, что он из очень бедной семьи. Тем самобытнее и ярче казался его поэтический дар: просто так, ни за что, ниоткуда, с небес. Пил он, правда, много — все время под хмельком. Но не пил-то тогда — кто? Только презренный мещанин да обыватель, который копейку копит к копейке и хранит в носке, чтоб стенку купить, — вот кто не пил. Карьерист советский, партийный, хотя карьерист тоже пил. Но я с ним, не с карьеристом, а с этим Сережей, честно говоря, дружбы никакой не водила, потому что была зла на него. Он все время
устраивал какие-то провокации. Звонил мне поздно ночью, видимо, из веселой подгулявшей компании — всегда был этот фон: смех, ор, пьяные выкрики. И говорил, громко называя меня по имени:
— Дорогая моя, прости, что сегодня к тебе не пришел. Я тут с друзьями. Ну, ничего, не плачь — я завтра приду.
Я ему:
— Какой же ты гадкий мистификатор! Перестань делать вид, будто у нас роман.
А он:
— Так ты хочешь, чтоб я прямо сейчас к тебе приехал? Ночью? Ну хорошо…
— Негодяй! — срывалась я, бросая трубку.
А потом он куда-то пропал на множество лет, чтобы вынырнуть вдруг вот так — со стеклянным глазом.
А некоторые — просто тихо спивались в своем углу или, затаившись, умирали от рака. А кто-то просто переставал писать стихи. Поэты — они, как шизофреники, находят друг друга, образуют незримые сообщества и пронизывают собой, как щупальцами, весь социум.
В принципе я эту мощную социальную прослойку рифмующих людей с некоторых пор побаиваюсь, недолюбливаю — люблю только нескольких, на пальцах можно пересчитать, поэтов: “лично” люблю “штучных”. Не люблю, как они “врубаются”, аж душу готовы заложить, сходят с ума, “сгорают до черноты”, чадят… Ходят такие, уже сгоревшие, испепеленные, стихотворных своих уродцев ведут за собой — у кого недостает гена, у кого лишних-— целых два. Я тоже когда-то в юности так “врубалась”: “Одна — из всех, за всех, противу всех!” Ночевала с Цветаевой под подушкой. Даже и установка у меня такая была — противу всех! Я и в компанию не могла прийти, чтобы там что-нибудь не отчебучить, фортель какой-нибудь поэтический не выкинуть. Как бы даже и обязана была что-то этакое сказануть, жест сделать. Мол, “вы — с трюфелем, я — с дактилем!”. Как бы это — положение обязывает. Это потом лишь я поняла, что надо мне от Марины Ивановны спасаться, а не то — погубит, спалит, сожрет…
А что — это очень даже типичная такая картина, когда сам образ любимого поэта расставляет свои доминанты, начинает влиять на твое собственное поведение, под себя переиначивать твое “я”. Потом, когда я уже в качестве преподавателя сидела на собеседовании в приемной комиссии Литинститута и слышала, что поэт-абитуриент любит Рубцова, я заранее точно знала, что будет — пить. Беспробудно, грязно, со скандалами, мордобоем и, может быть, даже с потугами на суицид. А если любит Бродского — пить будет тоже, и сильно, но — иначе: как-то более мрачно, замкнуто, метафизично, сползая в депрессию и цинизм.
Ну и вот — не люблю я с тех пор, как сбежала от Марины Ивановны, все это волнение в среде рифмующих (и не-рифмующих), копошенье, возню, тусню, вызнаванье секретов поэтического успеха, тайны славы, придумывание поэтических манифестов, создание имиджей, скидыванье “с корабля современности”, все это “позиционирование”, объяснение своего “дискурса”, не люблю у “патриотов” их “босоногое детство” возле “невзрачной речушки”, а у либералов — затасканную с прошлого века монотонную абракадабру без запятых.
Вот, очень характерно для нашего времени: один критик написал книгу эссе, одно из которых построено на цитате из Блока. Только цитата эта-— столь известная, что он не утрудился ее уточнить, — была им переврана: такая типичная оговорка, по Фрейду, и звучала она у него так:
Тащитесь, траурные клячи!
Актеры, правьте ремесло,
Чтобы от истины ходячей
Всем стало больно и СМЕШНО.
Это ему показал “нос” и спутал все карты, конечно же, хрестоматийный шалун, пушкинский дворовый мальчик, который устроил такой забавный перформанс, “в салазки жучку посадив, себя в коня преобразив”, и при этом “заморозил пальчик”. Вот ему-то как раз “и больно, и смешно”, к тому же и “мать грозит ему в окно”.
Но даже не так важно, на чем поскользнулся этот критик: симптоматично само это новое веяние: “свет” заменить на “смех”.
— А что, если начать писать рифмоидами, как вы думаете, это будет круто? Это же будет что-то новое, — спрашивает меня сорокалетняя молодая поэтесса. Ее черненькие волосики подстрижены под “тифоз”, в ноздрях блестит пирсинг. Она бросила мужа с двумя детьми и ушла к любовнику, чтобы “они не мешали творческому горению, вдохновению, полету, размаху — ну, вы же понимаете, о чем я!”. Стоит с “Русским йогуртом” в одной руке, “шейк” у нее — в другой.
— А ничего, что вы вот так — с утра?
— Это я не с утра, это со вчерашнего вечера.
И — все время это унылое беспокойство в глазах, которое так часто принимают за воодушевление:
— Ты сегодня будешь на биеннале читать?
— Я сегодня буду читать! А ты?
— И я сегодня буду читать! Мы все сегодня будем на биеннале читать!
— Нет, ну все-таки скажите, вот если в белый стих такую легкую рифму впустить ненавязчивую — это новая форма или уже старье? Это как?
— Никак, — пожимаю плечами я и, щелкнув по банке в ее руке, приближаюсь к ее уху с серьгой, словно хочу сообщить секрет. — Круто — это когда форма растет изнутри, а не пришпандоривается снаружи! Ищите ее, как Царствие Небесное, внутри, внутри.
— Ага, значит, внутри? — И заглядывает в пустую банку, где только что был “шейк”.
Слава Богу, что я дружу в основном с монахами!..
26
Когда-то один из них, монах Лазарь из Свято-Троицкого монастыря,-— правда, он сам писал стихи, и замечательные, — прислал мне письмо. Вообще-то он написал мне много писем, но все они были в стихах — у него даже получился целый цикл “Письма Олесе”, потом он был напечатан в его книге. Но книга вышла в середине 90-х, когда собственно поэзией никто не интересовался, и прошла незамеченной. Он написал мне целый цикл — а я ему в ответ только одно. Там есть такое:
Вот и ты, мой друг, заразился этой —
расшлепанной на широкую ногу,
безалаберной, взбаламученною строфою,
распахнутой, как объятья,
навстречу ветру, музыке за забором, горю-злочастью, Богу…
Сколько же вольнодумства, однако, в складках ее широкого платья!
Сколько прихоти и капризов в ее черных штапелях, сиротских ситцах!
Даже когда она прикрывается облаками,
в недомолвках туманных — как не оговориться?
Как не выболтать даже больше, чем было, — обиняками?
Вот и ты теперь можешь, что Бог — на душу,
что луна — полю,
что прямая речь не выдержит, спрячется, как улитка,
и, ломая синтаксис, язык прикусит, пока в крамоле
света лунного плещется рифма — то кокетка, то кармелитка.
Но это его письмо было в прозе.
Он писал, что находится под впечатлением рассуждений одного священника, правда из раскольников, который утверждает, что творчество — удел демонический и человек, забредающий в эти области, тем самым уже попадает под власть лукавого, а тот заставляет платить ему дань — пьянством, дебошами, случками, чуть ли не свальным грехом.
И тут он принимался возражать, ссылаясь именно что на Святых Отцов.