Новый Мир ( № 7 2008) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сам он втайне писал стихи, но признаться в этом ни за что не хотел, ему было неловко: мол, наместник, а занимается такими глупостями. И в то же время ему интересно было о них поговорить, узнать чужое мнение. Поэтому он сказал мне, что стихи эти написал некий его знакомый, человек благочестивый, прихожанин, дал мне тетрадку, исписанную стихами, и назначил на следующий день встречу в беседке, где обычно монахи встречаются со своими родственниками.
— Мы будем вас ждать, — сказал он мне напоследок.
И я, разумеется, предполагала, что он будет там со своим прихожанином.
На следующий день, прочитав стихи, я явилась в назначенный час в беседку, где меня уже в одиночестве поджидал архимандрит Нафанаил.
— А мы уже здесь, — сказал он, благословляя меня.
— А где?.. — спросила я, оглядываясь по сторонам.
— Да здесь мы, — невозмутимо отвечает он, проводя обеими руками сверху вниз по своим бокам. — Слушаем вас внимательно.
Я опять беспокойно оглянулась.
— Мы полагаемся на ваш суд.
Тут мне стало не по себе.
— Стихи-то хорошие, но вот форма чуть прихрамывает, рифма тоже… “уходя — меня” — нельзя так рифмовать.
Он достал блокнот и стал что-то записывать.
— Значит, так, вот что мы записали, проверяйте: подчистить форму, рифму подправить.
— Хотя, — уже с тоской сказала зачем-то я, — Фет рифмовал же в гениальном стихотворении “огня — уходя”, и — ничего.
— Так, тогда про рифму вычеркиваем… Знаете что, мы тут в отпуск в Москву собираемся, может быть, заедем к вам, а вы нам что-то по методике стиха дадите, можно так?
— Конечно. А с кем вы приедете?
— Мы? Ни с кем. Одни мы приедем, мы всегда ездим одни… Монах — это ведь от какого слова? От слова “одни”.
Так вот, чтобы мне не “якать”, может быть, просто о себе ничего не рассказывать? В конце концов, “я, я, я, — что за дикое слово!”. Да и косноязычие мое, продиктованное тщеславным желанием быть с “хорошими героями”, вовсе загнало меня в тупик. Все у меня только бэ да мэ…
В конце концов я на это на все махнула рукой: ну с отрицательными я героями — значит, с отрицательными, чего уж тут маскироваться, и стала говорить как бог на душу положит. И все же немалые сложности, связанные с устным жанром, у меня были. И до сих пор, если можно что-то не говорить, а написать, я предпочитаю последнее.
23
И вот наконец совсем недавно у меня появился свой дом. Я сделала в нем ремонт, пристройку, камин темно-зеленого цвета, возле которого стоит огромная деревянная утка, вырезанная из корня оливы, привезенная с Корфу. Есть и парящая под потолком большая деревянная птица, подаренная нашим владыкой, есть выточенные из единого куска палисандра верблюды, соединяющие шеи и держащие на них резную плошку, есть в огромных зеленых кувшинах, напоминающих греческие амфоры, всякая зеленая роскошь — пальмы, фикусы, юкки. Я живу уже почти как настоящий эстет! Есть у меня даже свой собственный кабинет, уставленный книгами, из которого я могу хоть сутками не высовывать носа. И вот я сижу одна в этом прекраснейшем доме, и нет чтобы работать, или читать, или забрать к себе если не десятилетнюю Соню, которая чуть ли не каждый день поет в детском хоре Большого театра, если не восьмилетнего Ваню, который тоже занят — играет в спектакле роль самого короля Лира, появляется на сцене во время бури в одеянье доминиканского монаха, препоясанный вервием, и, простирая руки, возглашает: “Откройте тайники своих сердец, / гнездилища порока, и просите / Помилованья свыше!”, к тому же он ходит в лицей; если не шестилетнюю Марусю, которая посещает “кружок”, где учится грузинским танцам; если не годовалого Серафима, за его малолетством, то четырехлетнюю красавицу Лизу и трехлетнюю ангелообразную Наденьку, и вместе с ними играть в зайчиков и белочек, скакать и плясать, петь и балетничать, репетировать колядки к святкам и примерять костюмы ряженых.
В прошлом году я нарядила Лизу волхвом — красную феску ей надела, халат мой красный шелковый, усики подрисовала для интереса, в руку посох дала и фонарь на кольце; Соня была у нас ангелом — ее задрапировали в тюлевую занавеску, и в руках у нее была длинная восковая свеча, а сама я была пастухом — шкуру на себя накинула, колпак какой-то на голове, и мы отправились по Переделкину петь колядки — “Рождество Христово — Ангел прилетел”. Соня поет изумительно — недаром она теперь, в десять-то лет, чуть ли не каждый день в Большой театр ездит. То у нее “Богема”, то “Борис Годунов”, то “Пиковая Дама”, то “Щелкунчик”. “Да ладно, — сказала я ей, — брось заливать! „Щелкунчик” — это же балет!” А она говорит: “Балет-то балет, да наш детский хор все равно в оркестровой яме поет”. Так вот, Наденьку бы в этом году — ангелом нарядили, а мы с Лизой опять — волхв и пастух, репетировали бы, как понесем Младенцу Прекрасному, новорожденному, свои дары: кадильница у нас есть, которую мы разжигаем аккуратными кругленькими угольками, туда подсыпаем афонского ладана, и окутывает нас благоуханный дым, благовония — смирну, миро, амбру, кедр ливанский, лаванду, лимонник и таинственную византию; пение свое: “Вы, люди, ликуйте все, днесь торжествуйте все, днесь Христово Рождество!” А я вместо этого сижу и тоскую о дворняге, жду не дождусь, чтобы миновала эта назначенная мужем неделя и я бы наконец прижала ее к груди. Вот какая я стала вдруг размягченная, сентиментальная.
А ведь было время, когда мне даже нравилось быть сухой, жесткой, язвительной. Такая у меня была защита от материнской повышенной чувствительности и эмоциональности, от которой у меня дрожали поджилки. И вот, чтобы не создавать резонанс, я сжималась, скукоживалась в твердый такой комок. Мама говорила:
— Ты — жесткая, недобрая!
Это когда мы жили в Астраханском и она притащила в дом очередного кота — старого, облезлого и огромного. А у нас были в ту пору уже две кошки — плодоносящая Ксантиппа и ее дочка, которую мы замешкались отдать, и она успела вырасти, но так и не приручилась. Жила в стенном шкафу и всех боялась. Только эту Ксантиппу и уважала, поэтому ее условно звали Подружка. И вот эта Ксантиппа с Подружкой незадолго до появления старого кота вдруг взбесились и стали по всему дому оставлять свои кошачьи метки. Между прочим, они испортили мне пианино, папин баобаб, который он привез контрабандой из Африки в своем носке. И в доме стояла ужасная вонь. Нас научили, что надо по всем углам, где только можно, понаставить рюмочек с одеколоном, и тогда кошки почему-то сразу перестают помечать свою территорию. Мы так и сделали — везде: на столе, на полу, на пианино, на буфете, на подоконниках стояли у нас эти пахучие рюмочки. А потом к нам заехал наш старый приятель — сценарист Саша, по прозвищу Борода, человек, мягко говоря, пьющий. Мы засиделись далеко за полночь, и он явно перебрал, так что остался у нас ночевать. Разложили ему кресло в родительской гостиной, под большой пальмой, а он проснулся с утра пораньше — плохо ему, голова раскалывается, во рту сухость, в глазах песок. И тут он видит: прямо перед ним — и здесь и там — уже приготовлены ему рюмочки, он все их по очереди и опрокинул. Лег и опять уснул. А потом за завтраком и говорит нам:
— Как же все-таки у вас хорошо! И продумано заранее, и устроено.
И с этими рюмочками как вы все предусмотрели, я глубоко тронут…
В общем, с этим обтрюханным котом, которого принесла мама, был уже перебор. Тем более что он орал по ночам прямо под нашей дверью и гадил. Выхожу я ночью к детям, когда кто-нибудь из них вдруг заплачет, и босой ногой вляпываюсь прямо в лужу или в кучу. Ну и гоняла я этого кота — брысь, кричала, пошел вон! И проникся он ко мне какой-то мистической ненавистью, вылез как-то раз ночью на лоджию кухни, перебрался с нее в лоджию нашей с мужем комнаты и через открытое окно так-таки впрыгнул ко мне. Встал посреди комнаты с мерзким мяуканьем-— глаза горят, дыбом шерсть — и напустил лужу в свете полной луны. Оборотень!
— Умоляю, отдай его кому-нибудь, всучи, отнеси откуда взяла, выгони, не могу я с ним, — умоляла я мать.
Она смиренно так оделась, потупила взор, взяла кота и пошла по соседям, пытаясь его пристроить.
— Хожу с ним уже три часа, как Герасим с Муму. Родная дочь нас из дома выгнала. Жесткая, недобрая, — жаловалась она.
У нее было правило, что все “слабое, беззащитное” должно обретать в ее доме приют. Это “слабое, беззащитное” был какой-то ее эмоциональный конек, и она могла так растравить мне этим душу, воткнуть в нее такое словцо, воткнуть и там три раза повернуть, зацепить таким синтаксическим оборотом и так поразить и ранить, что я, особенно в детстве, испытывала настоящие нервные потрясения. Но и потом тоже. Она так могла меня накрутить, высечь такую жгучую искру сострадания ко всем отверженным, что, если бы я поступала адекватно ее внушениям, я бы давно уже, натянув на себя вретище и посыпав голову пеплом, удалилась бы в какой-нибудь лепрозорий обмывать язвы у прокаженных… Из мамы получился бы первоклассный миссионер, стоящий во главе крупной благотворительной организации. Она всех бы воодушевила на подвиги. Все бы у нее отправились в Индию кормить голодающих или в Зимбабве спасать бездомных детей. Но я научилась смягчать болезненные уколы ее словесных стрел.