Эффект разорвавшейся бомбы. Леонид Якобсон и советский балет как форма сопротивления - Дженис Росс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако к концу 1920-х годов твердая почва под ногами ощущалась все меньше. Советская власть начала сворачивать программу поддержки еврейской национальной культуры. Когда в 1927 году вышел ряд сталинских директив, советское общество качнулось в сторону новой радикальной фазы культурной революции [Loeffler 2010: 205][86].
В 1928 году Якобсон стал свидетелем трагического окончания карьеры Лопухова. Хотя изначально власть и поощряла Лопухова с его попытками подключить акробатический и гимнастический лексикон к советским политическим тематикам, тем не менее, когда он поставил в ГАТОБе «Щелкунчика» и переделал на западный манер любимые балетные элементы, вроде «Вальса снежинок» Льва Иванова, заставив кордебалет снежинок садиться на шпагаты, все это обернулось для него провалом [Суриц 1979: 271–273; Garafola 2005: XXIV]. Отказавшись от почтительного воспроизведения в балете классических образцов, Лопухов не добился успехов и в балете новаторском. В результате на него набросились все: и критики, и танцовщики, и особенно Агриппина Ваганова, которая была на тот момент художественным руководителем балетной труппы театра. Вера Красовская, автор биографии Вагановой, так перефразировала ее реакцию на попытки учеников исполнить «акробатические трюки» из «Щелкунчика» в трактовке Лопухова: «У иных ноги не разъезжались до конца в шпагатах. У других хрупкие руки не удерживали в “колесах” взметнувшееся вверх ногами тело. <…> Только какая связь была между цирковыми уловками и трагическими просторами adagio Чайковского?» [Красовская 1989: 130].
Рассказывая о том, как Лопухов вставил в почтенный результат трудов Чайковского и Гофмана «акробатические затеи», Красовская использует выражение «замутит чистоту классического танца». Похоже, что ей пришлось не по душе вольное соединение несовместимых стилей и эстетик. Это показалось всем тем большей наглостью, что Лопухов поставил свой балет в Государственном академическом театре оперы и балета, который, по утверждению историка танца Е. Я. Суриц, считался основным хранителем балетного наследия [Суриц 1979:271]. А ведь право ставить балеты в бывшем Мариинском театре было тогда сосредоточено исключительно в его руках. То, как Ваганова печется о балетном языке, о «теле» в контексте балета, явно перекликается с тем, как артист балета в советской культурной политике и околопартийных спорах мало-помалу начинает символизировать «тело» Советского Союза.
Хотя Лопухов и пытался создать спектакль, соответствующий социалистической идеологии, в партийном журнале «Рабочий и театр» его балет «Щелкунчик» раскритиковали за формализм. Вина балетмейстера заключалась в том, что он показал «абсолютное непонимание задач, стоящих перед советским театром», включив в хореографию формы танца популярные на Западе, даже в часть с хором девочек [Swift 1968: 66; Суриц 1979: 99].
В рамках ритуала, существовавшего во все более удушающей атмосфере, создаваемой сталинским ЦК, Лопухов должен был принести за свою творческую «ошибку» формальные извинения, подвергнуться публичной «критике/самокритике». Как отмечает историк Дж. Арч Гетти, именно этот ритуал заменил с начала 1930-х годов собрания и дискуссии, которые были намного менее жесткими. Как пишет Гетти:
На первый взгляд может показаться, что, когда в 30-х годах исчезла открытая оппозиция, эти собрания [с покаянием] стали бессмысленными. Все решения спускались сверху, вопросов никто не задавал, дискуссии не было. Однако все эти ритуалы не были чисто формальными. Это были непредсказуемые, полные случайностей спектакли, исход которых зависел не столько от самого правонарушения, сколько от того, насколько хорошо сыграл обвиняемый свою символическую роль [Getty 1999: 49, 53].
Легко понять, что отсутствие четко прописанных правил постоянно вызывало у людей ощущение тревоги: никто не знал, в каком месте ему суждено споткнуться и внезапно оказаться в чем-либо виноватым. Именно поэтому текст публичного покаяния Лопухова пронизан двусмысленностями и неуверенностью. Из него не понять, где проходит граница между запрещенным приемом и тем, как, собственно, принято танцевать балет. Хореографа обвиняли в том, что на его спектакли не приходят люди, точнее в том, что на его спектакли приходят не те люди. Так что два из десяти пунктов его извинений касались зрителей. «Необходимо привлечь к хореографическим спектаклям пролетариат», – писал он в своем покаянии. Но непосредственно перед этим говорил: «[Необходимо] выявить и категорически запретить балетоманию, которая после революции ушла в подполье». Иными словами, балет должен привлекать людей, но не сильно, и при этом только тех людей, которые подходят советской власти. Также Лопухов бил себя в грудь за «желание подключить акробатику» как самоцель. В конце концов он обещает «тщательно искать новый хореографический язык для выражения нового политико-социального строя» [Swift 1968: 66–67; Ezrahi 2012; Суриц 1979]. Балетмейстер всеми силами стремился искупить свою вину не без причины. Уже через несколько месяцев его уволили с должности художественного руководителя балетной труппы Ленинградского государственного академического театра оперы и балета.
В 1931–1937 годах на этой должности его сменила Ваганова – хореограф, стремящийся к кристально чистой технике, большой амплитуде движений и гибкости верхней части тела. Как бы то ни было, художественные вкусы Вагановой были абсолютно консервативными. Поставленные ею в 1934 году спектакли «Эсмеральда» и «Лебединое озеро» являли собой жемчужины классического репертуара, хоть и слегка отредактированные [Garafola 2005: XXVIII]. Лопухов же попытался угодить вкусам разнородной публики, но в итоге не угодил никому. Как писала Суриц по поводу последовавшего за «Щелкунчиком» сатирического балета о промышленном шпионаже «Болт» (1931) на музыку Шостаковича:
И кто знает, как отнеслись бы к такому балету, если бы он возник не в начале 1930-х годов, а десятилетием ранее. «Щелкунчик» того же Лопухова, эта балетная эксцентриада, перекликалась с «Мудрецом» С. М. Эйзенштейна и «Лесом» В. Э. Мейерхольда. Но осуществлена-то она была уже в 1929 году! <…> Бег событий был столь стремителен, что разрыв в несколько лет уже казался непомерно велик [Суриц 1979:333].
«Болт» обернулся еще одним провалом, и в итоге Лопухову было предложено уйти из театра (который в 1934 году переименовали в Кировский) [Lopukhov 2002: 7].
В 1935 году Лопухов поставил для сформированной в Ленинградском академическом Малом оперном театре труппы балет «Светлый ручей», также на музыку Шостаковича, и вместе с А. И. Пиотровским написал для него либретто. Со своей новой труппой Лопухов создал площадку для экспериментов, но это снова вызвало недовольство советских властей, особенно Сталина, и в результате балетмейстер вынужден был уйти в отставку в последний раз. С тех пор он больше никогда не работал с крупными формами. Хотя «Светлый ручей» и был хорошо принят в Ленинградском академическом Малом оперном театре, на его повторную постановку в Большом театре в Москве обрушились с критикой, и 6 февраля 1936 года в газете «Правда» разместили анонимную заметку под названием «Балетная фальшь». Тот