Станцуем, красивая? (Один день Анны Денисовны) - Алексей Тарновицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вон он, мой! — кричала Света, указывая на высокого мужчину в солидном пальто и шапке пирожком. — Мой! Не хуже космонавта! Я ему еще десять таких нарожаю! Десять!
И она с энтузиазмом прижимала к стеклу две растопыренные пятерни: десять! Среди прочих попрыгунчиков появлялся внизу и Слава, отличавшийся от остальных разве что относительной трезвостью. Анька кивала ему в окно, ни секунды не сомневаясь в том, что все необходимые действия по доставанию дефицитных пеленок, рожков, кроватки, детского мыла, детского крема и прочих важных вещей будут исполнены неукоснительно и в срок. Во всем, что касалось личной ответственности, на Славу можно было положиться, как на космонавта.
Днем с интервалом в три с половиной часа привозили младенцев. Сначала из коридора слышался слитный рев, мощь которого не посрамила бы и гвардейский полк на параде, а затем в палату въезжала длинная тележка с орущими белыми свертками. Света быстро прикидывала количество, и лицо ее вытягивалось.
— Моего опять нет? — все-таки спрашивала она. — Когда же принесут?
— Доктора лучше знают, — угрюмо отвечала пожилая санитарка. — Капризничать дома будешь. Ты сцеживаешь?
— Сцеживаю, — кивала жена космонавта, посматривая на потолок.
— Ну, вот и сцеживай. Из бутылочки-то ему сподручней.
Остальные женщины разбирали своих младенцев, санитарка ставила колымагу на тормоз и уходила. Спустя полчаса груженая свертками тележка пускалась в обратный путь — на сей раз уже в полной тишине.
— Не грусти Светлана, еще насмотришься, — утешала соседку по палате штукатур-лимитчица Валя.
— Света, зато к тебе студентов водят, — подмигивала Анька. — Молоденьких, симпатичных. Я же вижу, как ты им глазки строишь. Смотри, твоему космонавту сверху видно всё, ты так и знай!
Лицо Светы разглаживалось — она органически не могла долго грустить.
— А как же, — отвечала она. — Такие легкие роды редко бывают. Меня хоть в учебник вставляй.
— Вот космонавт вернется и вставит, — басом говорила Валя, успевшая за эти несколько дней заслужить репутацию изрядной похабницы.
Неоштукатуренные шуточки штукатура-лимитчицы пользовались в палате неизменным успехом.
Студентов к Свете действительно водили едва ли не каждый день. Они приходили группами по десять-пятнадцать человек в сопровождении профессора. Профессор покровительственно трепал Свету по щеке, улыбался и, в отличие от прочего персонала, не использовал в разговоре неприятно-рыхлого, полупрезрительного обращения «мамаша», а говорил «ну-с…», «извольте…», «сударыня…» и наверняка воображал себя эдаким классическим чеховским персонажем в пенсне. Вопросы он задавал преимущественно о родителях — Светы и «космонавта», — а затем переходил на дедов, бабушек и еще более отдаленных предков, желательно до Адама и Евы.
Светлана, прибалдев от дореволюционного стиля, добросовестно морщила лоб и, по обыкновению глядя в потолок, считывала оттуда всё, что помнила, то есть очень немного. Потому что родословные, как известно, есть только у буржуев и аристократов, а у нас все равны независимо от происхождения. Студенты строчили в блокнотах.
За день до выписки принесли переданные заботливыми мужьями свертки с одеждой, косметикой, бижутерией и прочими средствами окончательного возвращения в статус нормальной женщины. Самый большой сверток оказался у Светы — видно было, что «космонавт» постарался на славу.
— Знаешь, Кать, я ей даже немного завидую, — сказала Анька. — Уж теперь-то ей точно отдадут мальчика. Это такое чувство — впервые взять на руки своего ребеночка… Лично я чуть не растаяла.
В тот момент они вдвоем прогуливались по больничному коридору, где из-за сквозняков и не слишком большого количества отопительных батарей стоял приятный освежающий холодок. В простенках между окнами висели большие зеркала, и Катя, проходя мимо, всякий раз косилась на свою набухшую грудь, выпячивая ее и так, и этак. Похоже, ее волновали совсем другие мысли.
— Завидуешь, а? — рассеянно переспросила Катя, останавливаясь перед очередным зеркалом. — Дура ты, Анька. Все мы дуры. А я дурее всех… — она указала на свое отражение. — Ты только полюбуйся на эту глупую корову, на этот фрукт с двумя дынями. И, главное, зачем? Зачем? Нравится ему, видите ли, чтобы было за что подержаться. За яйца свои подержись, павиан хренов… Дура, дура и есть.
Она недоверчиво покачала головой, словно удивлялась тому, что такая очевидная мысль не посетила ее прежде. А рядом вверх и вниз по длиннющему коридору под руку со сквозняком шли женщины, женщины, женщины… — женский рай, женский ад, женское чистилище. По-утиному переваливаясь, чтобы не выронить тряпку, шли измученные роженицы. Шли лежащие на сохранении счастливые обладательницы трусов. Шли нынешние, во плоти и крови, шли прошлые — призраками, тенями, ожившими видениями чего только не повидавших стен. Катя вздохнула и повернулась к Аньке:
— А насчет Светки… Уж поверь мне на слово: на ее месте не пожелал бы оказаться никто. Спасибо больнице, подарили девочке несколько счастливых деньков. Последних деньков. Потому что дальше… — она устало махнула рукой. — Ладно, пойдем в палату.
— О чем ты, Катя?
— Нет-нет, даже не проси, не скажу. Пойдем, пойдем, надо посмотреть, чего он там положил…
Выписывали утром, но радостная суматоха воцарилась в палате задолго до назначенного часа. Под шутки и смех женщины наряжали, украшали и раскрашивали друг дружку, как будто вернулись в годы детской игры в дочки-матери. Перед самым выходом стали приносить детей, разворачивать, предъявляя товар не только лицом, как прежде, во время кормления, но всеми его пухлыми нежно-розовыми деталями, шелковой новорожденной кожей, крошечными ручками, ножками, пальчиками. Распишитесь, мамаша: получено в целости, сохранности и чистоте, без опрелостей, красноты и других неприятных спутников первых дней человеческой жизни.
Светкиного мальчика принесли позже других, когда Аня и Катя уже собирались выходить. Медсестра сказала:
— Сядьте, мамаша, сядьте.
Катя толкнула Аньку в бок:
— Давай, давай, на выход. Нечего на это смотреть… — и сама поскорее шагнула за порог.
Шагнула и, не оборачиваясь, застучала каблучками по коридору, в свою, незнакомую Аньке жизнь, где неведомые павианы любят подержаться за кормящую грудь. Анька осталась, и зря. Права оказалась опытная Катя: незачем было смотреть на плоское личико, раскосые глаза, коротенький носик, свинячьи ушки… Незачем было слушать тихий задушенный писк, с которым повалилась на кровать девочка Света, мечтавшая нарожать десятерых.
Медсестра вынула из кармана халата пузырек с нашатырем, смочила ватку, склонилась над Светой. Вот уж нет, мамаша, не спрячешься в обморок от беды. А ну-ка, возвращайтесь, добро пожаловать в жизнь. Да-да, не сон это, не кошмар, все это происходит наяву и с вами. Куда же вы… — ну вот, опять нашатырь… Эдак на вас, мамаша, весь пузырек изведут.
Анька на подламывающихся ногах вышла в коридор. Снаружи ждали радостные лица родителей и Славы, цветы, поцелуи, смех и счастье нормальной, правильной жизни, до этого момента воспринимаемой ею как нечто само собой разумеющееся, законное, положенное по штату. Не то чтобы она вовсе не принимала в расчет возможность несчастья и беды. Принимала, но при этом как-то молчаливо предполагалось, что несчастье могло быть лишь результатом ошибок и дурных дел. Споткнулась?.. — что ж, сама виновата, надо было под ноги смотреть.
Однако случай со Светой говорил совсем о другом. Ты можешь быть в полном порядке, прямее линейки и правдивей таблицы умножения, и все же одно ужасное мгновение может начисто стереть всю твою жизнь — разом, как волна стирает рисунок на песке. Кто-то раздавит тебя тяжелой пятой и двинется дальше, даже не заметив, не услыхав твоего тихого задушенного писка и, уж тем более, не приняв в расчет твои муравьиные планы и надежды, которые казались тебе такими значительными. И какая разница, что скажет по этому поводу какой-нибудь профессор кислых щей со своим «ну-с, сударыня, извольте…»? Что может знать об этом он, другой муравей, отличающийся от тебя лишь бородкой, пенсне и набором труднопроизносимых слов?
Они взяли такси до дому. Веселый шофер тоже, как мог, балагурил, принимая участие в общей радости. Анька вымученно улыбалась, прижимая к себе обвязанный синей лентой толстый сверток, из которого на нее смотрели спокойные голубые глаза ее нежного мальчика.
— Устала, Анечка? — заботливо спрашивал Слава с заднего сиденья. — Ничего, сейчас приедем, отдохнешь.
«Отдохну? — думала она. — Отдохну от чего? От этого страха? Но как от него отдохнешь, если он навсегда?»
Покидая свой женский рай, Анька держала в охапке не только сына, спокойно посапывающего под несколькими слоями пеленок, фланели и ваты: она везла еще и страх, толстой пиявкой прилепившийся к сердцу. Страх не за себя — за него, за мальчика, с которым в любую минуту, как ни береги, может произойти все что угодно. Все что угодно, даже то, что не сразу себе и представишь. На него-то она залетела тогда: думала, на ребенка, а вышло — на страх, первый, настоящий, взаправдашний.