Станцуем, красивая? (Один день Анны Денисовны) - Алексей Тарновицкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Доиграешься ты, Роберт… — говорит Машка Минина, принимая баночку из рук Аньки.
— Не, я долгоиграющий… — мотает головой Робертино. — Кто-нибудь еще будет? Или я допиваю?
— А тебе не хватит?..
Нет, не хватит. Шпрыгину редко когда хватает. Он пьет, как Атос, не пьянея, а только последовательно меняет цвет лица с серого на красный, на розовый и, наконец, на мертвенно-бледный. Пьет и говорит — чем пьяней, тем многословней. Временами его действительно начинает заносить не в ту степь. В такие моменты Машка Минина обычно качает головой:
— Доиграешься, Роберт, ох, доиграешься…
А ему чихать, мелет и мелет языком. Одно слово — Робертино.
Как все-таки здорово пьется это мерзкое нездоровое пойло, насквозь проедающее бетонные перекрытия многоэтажных зданий! Ну и пусть себе проедает — люди между бараками сделаны не из какого-то там бетона. Нет, все они ладно скроены и крепко сшиты из натуральной, стойкой, беспримесно советской человечины! Таким нипочем ни снег, ни ветер, ни звезд ночной полет! Главное, чтоб по голове давало, а уж эту-то функцию плодово-ягодный вермут выполняет лучше десятикилограммовой кувалды.
Оставшиеся три часа проводишь, будто летаешь верхом на кочерге под заросшими плесенью барачными стропилами. Вроде и холод уже не так холодит, и овощная слякоть не так досаждает, и надсмотрщица не так достает. Плевать. На все плевать, вот так-то, девоньки. Это полезное настроение следует сохранять до самого дома, особенно в автобусе, где другие пассажиры дружно воротят нос и стараются отодвинуться подальше от жуткой гнилостной вони, которая въелась не только в каждый капустный лист твоих свитеров, рубашек, шарфов, но и во все поры твоего измученного затекшего тела. Станцуем, красивая?
А тебе пле-вать. Пле-вать. Ничего, перетопчутся. Да и воняет от тебя не только гнилой капустой, но и классово близким рабоче-крестьянским перегаром, то есть принципиально законным запашком конца рабочего дня. От проклятого вермута ноет, раскалывается башка. Пришла домой — и сразу в ванную, сдирать с себя гадкие капустные листья, проверять — не подгнила ли ты сама?.. все ли там в порядке? Ну, слава богу, если судить по зеркалу, то видимых повреждений нет: вот она, грудь, по-прежнему высока и задорна; вот он, живот, плоский и гладкий, будто и не рожала; вот они, бедра… а ну-ка, качнем туда-обратно… — да нет, всё вроде тип-топ, всё на месте. Похоже, мать, ты по-прежнему женщина, даже после такого дня. А то, что под глазами круги, и сами глаза никак не собираются в кучу — так это дело временное, горячей ванной поправимое.
И ванна действительно помогает, а за нею — бульончик, чаек, телевизор и прочее трали-вали. Когда приходит пора укладывать Павлика, свет очей, чувствуешь себя уже почти человеком. Впрочем, получив материнский поцелуй на ночь, мальчик недовольно морщится:
— Мама, чем от тебя так пахнет?
— Спи, зайчик, спи. Это ненадолго, скоро пройдет…
Что и говорить, овощебаза — удовольствие не для слабаков. Одно дело — разбрасываться красивыми лозунгами, как это делают некоторые английские лорды — не будем указывать пальцем. И совсем-совсем другое — тащить на своем собственном горбу эту ношу, эту тушу, эту чашу. Это вам, сэр, не в теннисе мячики перекидывать, тут сила духа нужна.
Зато колхоз — совершенно другой коленкор. Вернее, учитывая сельскохозяйственный характер обоих явлений, совсем другая петрушка. Это Анька поняла в свой первый же выезд. Двухнедельная смена отдела победившего коммунизма выпадала обычно на конец сентября. Группа Зуопалайнена выезжала почти в полном составе, причем прикрывать тылы на работе всякий раз оставляли самого группенфюрера, а также несчастного Борю Штарка, несостоявшегося отъезжанта.
— Пойми, Борис, — вполне резонно заметила по этому поводу Машка Минина, — не могут ведь все выезжать, кто-то должен и оставаться. Сначала выезжаем мы, а остаешься ты. Потом уедешь ты, а останемся мы. Всё справедливо.
Машка имеет заслуженную репутацию главной специалистки по колхозу, она и научила Аньку всем нехитрым премудростям. В большой рюкзак вставляются два-три вложенных друг в друга эмалированных ведра; на оставшееся свободное место рассовываются прочие вещи — белье, свитера, шерстяные носки, простыни и несколько наволочек. Наверх привязывается телогрейка и пара высоких резиновых сапог. В дополнение к рюкзаку берется плетеная корзина или даже две. В корзины Машка рекомендует складывать «что-нибудь приличное», типа красивых туфель на каблуках, косметики и вечернего платья. В самый первый Анькин выезд, отвечая на недоуменный вопрос, как все это может понадобиться на колхозном поле, Минина усмехнулась:
— Сама увидишь, что сейчас-то рассказывать…
Колхоз находится далеко, за Тихвином, в болотистой местности, поросшей северным невысоким и неухоженным лесом. Сорок лет назад там шли бои и полегло немало народу — и сутулых пожилых ополченцев, и статных молодых сибиряков. Именно этим фактором Машка объясняет высокую урожайность здешних грибных и клюквенных угодий.
Ехать можно от проходной корпуса ЗПС на заводском автобусе, который придается колхозному десанту в качестве главного транспортного средства, а можно из дома, своим ходом, в темных скрипучих вагонах поезда-подкидыша районного значения, который, похоже, и сам недоумевает, почему его, старика, до сих пор не отправили на заслуженный покой. Он и идет соответственно, по-стариковски — вернее, не идет, а тащится, пыхтя и спотыкаясь на рельсовых стыках. Тем не менее многие выбирают именно второй путь — уж больно тоскливо трястись полдня в дышащем на ладан «пазике», чьи рессоры, однажды не оправившиеся от потрясения на рытвинах колхозных грунтовок, давно уже плевать хотели на всех и всяческих пассажиров.
Поэтому обычно автобус везет только вещи в сопровождении Валерки Филатова, который придается шоферу Николаю еще и на случай возможной поломки. Остальные едут налегке по железной дороге, с пересадкой: сначала электричкой до узловой станции, а потом уже тихоходным стариком-подкидышем. Встречаются всей компанией на вокзале и с удобствами рассаживаются в вагоне электрички — утром в направлении от города поезда уходят полупустыми. Кто-то достает карты, и начинается азартная игра в подкидного дурака пара на пару с выбыванием. Пока что это не слишком отличается от коллективного выезда за город.
Однако на узловой все вдруг меняется самым кардинальным образом. По сути, электричка представляет собой продолжение города, его щупальце, вытянутое вовне, в направлении таких же больших городов, ярко освещенных станций, скорых и курьерских поездов с удобными купе, чайком в тонкостенном стакане и Спасской башней Кремля на подстаканнике. А вот подкидыш, в отличие от всего этого, уходит вбок, в темь и плоть неведомого пространства, которому, кажется, и дела нет ни до городов, ни до электричек, ни до сети магистральных дорог, наброшенной на его ощетинившуюся колючим ельником спину. По крайней мере, так кажется Аньке.
Там идет совсем другая жизнь — вернее, не идет, а тащится, наподобие спотыкающегося подкидыша. Другим выглядит все: станции на ветке районного значения, люди на выщербленных деревянных скамьях, их корзины, мешки и узлы, ничуть не напоминающие чемоданы, сумки и рюкзаки магистралей. Это кажется слегка нереальным, как будто перед Анькиными глазами крутят фильм о годах разрухи и войны с непременными мешочниками в засаленных пиджаках и торговками в платках, завязанных крест-накрест — верхнем, шерстяном, и торчащим из-под него нижнем, ситцевым. Впрочем, наверно, и она видится им столь же нереальным персонажем — из тех, что населяют телевизор или экран сельского клуба.
За мутными окнами тянется однообразная череда больного на вид редколесья и болотистых низин; вдоль одноколейки уныло торчат покосившиеся телеграфные столбы. И славно думать, что все это не твое, что пройдут всего две недели, и ты вернешься в свой обжитой мир — мир электричек и магистралей, мир наледи-нелюди и уютной проходной, где восседает милейший товарыш Иван Денисович. Ты вернешься, а эти платки и пиджаки останутся здесь, в своей медленной, непонятной, неприветливой жизни, останутся станцевать по своим допотопным станциям и одноколейкам районного значения.
Со станции притихшую компанию забирает все тот же шофер Николай с «пазиком», уже успевший добраться сюда по шоссе, выгрузить вещи и загрузить внутрь полбутылки бормотухи.
— А вот прокачу! — весело говорит он, усаживаясь за руль и врубая передачу. — С ветерком! Держись, интеллигенция! Тут вам не там!
— Не надо с ветерком… — успевает попросить Мама-Нина, прежде чем подскочить до «пазикова» потолка на первой же колдобине. — Николай, притормози… Николай!
Увы, в колхозе на Николая не действуют ни уговоры, ни угрозы. Утром ли — с похмелья, вечером ли — в подпитии, он всякий раз превращает любую, даже самую короткую поездку в безумный аттракцион. Изувеченный «пазик» тоже рад выместить на пассажирах свое отвращение к местным колдобинам, выплеснуть накопившуюся злость умирающей подвески, безнадежное отчаяние лопнувших рессор. В этом смысле шофер и его машина составляют дружный дуэт, вернее, единое существо, крепко спаянное одной целью: продемонстрировать городским интеллигентам, что «тут вам не там». Робертино придумал для этого кентавра подходящее имя Пазолай.