Мыс Доброй Надежды - Елена Семеновна Василевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ходила я на эту делянку недели, наверное, две. И кажется, много уже вырубила и сложила, как учил меня дед Митяй, и можно было уже забирать дрова, когда внезапно налетел, завихрил буран. Тот самый оренбургский буран, который некогда, полтораста лет назад, чуть не сгубил по дороге в Орскую крепость дядьку Савельича с «барским дитятей» Гриневым.
Буран кружил тучи снега с такой силой, что на третий день не пошли поезда — завалило чугунку. Не приходила почта. Местные люди рассказывали, что бывали случаи, когда в такой буран человек мог погибнуть на улице и даже у себя во дворе. Не хватало сил одолеть шальной снежный шквал.
Когда наконец все стихло и успокоилось, опять встал вопрос о дровах и о лошади. Надо было просить председателя. Нам с Фросей повезло, лошадь дали в «мэтеэсе». И вот едем мы с Фросей за дровами. На свою собственную делянку. Весь в белом лес встретил нас как незнакомых. Это смутило меня. Проваливаясь по пояс в снегу, я никак не могла отыскать свою делянку.
— Хоть бы метку какую оставила или что, — удивлялась моей бестолковости Фрося.
— Метку! Я и так хорошо помню где.
— Так где же?
— Погоди, там, наверное…
Мы переходили от одной кучи дубняка к другой и никак не находили моих дров! Что за чудеса? На делянке, куда мы сразу же пришли и где должны были они лежать, виднелась закиданная снегом жалкая кучка хворосту. Мне было бы стыдно взглянуть в глаза Фросе, если бы за две недели я срубила только эту вот мелочь. И мы снова стали искать. В конце концов я нашла свою делянку. Правда, мне казалось, что сложенный мной штабель должен быть пониже и дубки потоньше. Но разглядывать некогда, в лесу быстро смеркалось, и надо было спешить.
— Давай сюда! — крикнула я Фросе, ожидавшей с лошадью на дороге.
— Слава богу. Наконец!
Уставшие от поисков, мы развеселились и стали накладывать дрова в сани.
— Ну и молодчага ты! — нахваливала меня Фрося. — Сколько нарубила! И дубняк какой! Старик-то не нарадуется.
Мы сложили дрова в сани, уселись на них сверху и двинулись домой. Дед Митяй помог нам перетащить дрова в сарай. Он тоже похвалил меня, как бы в укор Фросе:
— Ленкя-то твоя какова! Не то что ты, только бумажки пишешь, а какая от них корысть?
— Ладно, ладно, дед, хватит с тебя дров. До самой смерти, — отмахнулась Фрося.
— На кой ляд она, смерть!
Дед не любил, когда об этом речь заходила, и сразу же перевел разговор на другое:
— Чтоб не уволок кто мои дрова, завтра пораньше и я подскочу в лес.
Дед попал на свою делянку сразу. Взглянул — и глазам не поверил: дров не было. Кинулся туда-сюда, думал: может, кто из этих самых «выкавыренных» перетащил к себе. Но все штабеля на других делянках занесло снегом, и следов не видать было. Один только след вел к его делянке. По этому санному следу дед Митяй и вернулся на свой двор…
Почему он не сказал тогда ничего ни своим домашним, ни соседям, ни нам с Фросей, этого я и сегодня не пойму.
Но и сегодня хорошо помню: когда мы с Фросей укладывали дрова в сани, мне все время казалось, что не мои это дрова, а чужие…
1964
РАХМАТ
…А потом у меня был уже другой угол, другая крыша над головой.
В промерзшей избе татарки Разии отвели мне жесткий деревянный сундук, и широкая спина печки согревала меня всю зиму. Согревали в этой заиндевевшей избенке еще и четыре пары черных, как угольки, глаз: Катя, Ханиф, Евгар и Якуб. Бог знает, как оказались эти Катя и Якуб у матери, которая по-русски только и могла сказать: «Огонь умирал». Это означало, что керосин кончился, лампа сейчас потухнет.
Переводчицей у нас была старшая дочка Разии Катя. Она училась уже в пятом классе и хорошо говорила по-русски. Как и все татарки, Катя ходила в шароварах и широком, как ночная сорочка, мешковатом платье. Маленькие сережки и нитка ярких бус на шее — вот и все ее украшения. Катя была красивой девочкой, диковатой красотой своей чем-то напоминала мне лермонтовскую Бэлу. Большие черные глаза смотрели удивленно и словно встревоженно. Густые черные волосы Катя заплетала в две косы, одну перекидывала за спину, другая лежала на груди.
Я звала Катю Бэлой, и она сразу же откликалась. Разии это не нравилось.
— Зачем Бэла говоришь? Зачем Катя молчишь? Чужой имя — глупый имя.
И мне пришлось рассказать Разии о Бэле и о поэте Лермонтове, который написал о ней. Разия не все понимала, и Катя переводила ей. Мать слушала, кивала головой. Когда же наконец мы покончили с рассказом, Разия согласилась:
— Бэла якши. Хорошо Бэла.
Так мы и договорились. Потом Разия уже сама объясняла соседкам, прибегавшим к ней вечерами, что «марзя», то есть русская, назвала ее дочку Бэлой. Она забыла почти все, что я рассказывала о Лермонтове, помнила только, что он написал много книжек и одну из них про Бэлу.
Я не понимала того, что говорила соседкам Разия. Только по ее оживленному лицу, по «якши», которое она часто повторяла, догадывалась, что речь идет обо мне. Разия больше не сердилась, — наоборот, придуманное мной новое имя для ее дочери теперь понравилось ей. Словом, все было якши — все было хорошо.
Соседки обычно не засиживались подолгу. Прибегали одна к другой повидаться, спросить, нет ли писем с фронта, узнать, что слышно там, на войне. А те, кому приходили вести оттуда, обходили с ними все дома. Говорили татарки быстро, перебивая друг друга, а потом вдруг смолкали на какое-то время и только тяжко и глубоко вздыхали. Расходились они грустные и Разию оставляли мрачной. Катя как-то сказала мне:
— Отец наш воевал под Москвой. Орден получил. А писем нет.
И в глазах ее стояли слезы.
Сама Разия никогда не плакала. Я вообще не видела, чтобы плакали татарки, эти суровые солдатки и вдовы последней войны. Они страдали молча. Молчком терзалась и Разия. Только судорожно прижимала к себе Якуба, только ему шептала что-то свое, заветное. Годовалый Якуб знал еще лишь материнскую грудь, соску да свою люльку. Разию смешило всегда, когда я укачивала Якуба и напевала ему про нашего, белорусского «Кота»:
Хадзіў кот на плоце
У чырвоным капоце…
Я перепела Якубу все песни, которые только знала, — и революционные,