Дорога памяти - Софья Прокофьева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такое же было у нее лицо, словно она сошла с одной из своих акварелей. Бледное, нежное, словно чуть выцветшее от времени. Глаза, слегка подкрашенные чем-то голубым.
Позади нее на стене висел большой портрет молодой женщины, написанный в полный рост. «Дама с розой». Это был портрет моей мамы, написанный еще до революции Валентином Александровичем Яковлевым.
Однажды этот портрет увидел любимый ученик Ивана Ивановича – Леонид Фейнберг. Он, еще не зная мамы, глядя на портрет, сказал: «Есть же на свете счастливцы! Что может быть прелестней такой жены с рыже-золотистыми волосами, с такой нежной сливочно-белой кожей!».
Так судьба, порой беспощадная, вдруг смягчается, словно она забывает закрыть двери в обычно наглухо запертый заповедный мир, и тогда встречаются две родные души, предназначенные навсегда друг для друга…
Они поженились. Мама переехала на Маросейку и вошла в большую семью. Ее не сразу приняли и оценили.
У мамы был мягкий характер, но она обладала редким даром безошибочно оценивать людей и события. Это был особый дар, она как будто видела людей насквозь.
Прошло какое-то время, и она стала всеобщей любимицей. И слово ее стало неоспоримым законом. Для всех, в том числе и для нас, детей – для меня; я родилась в 1928 году, а у меня уже был брат Сергей, на четыре года меня старше.
У мамы был скорее негромкий голос. Но он неведомо как оставался, уже беззвучно, жить в воздухе, словно напоминая о только что сказанных ею словах. Потом мы убедились, что она видит дальше и глубже, чем все остальные. А люди, безошибочно помеченные ее знаком, рано или поздно неизбежно открывали свою скрытую, порой недобрую сущность.
Иван Иванович Захаров стал часто бывать у нас в доме на Маросейке. Тонкий, изысканный художник и чудесный, добрый человек. Я до сих пор помню его большие ласковые руки. Он сажал меня на колени, гладил мои тонкие косички.
– Какая ты у меня маленькая, – часто говорил он. – Просто карманная девочка! Ну, беги к няне!
Я слышала постоянно одно и то же: «Иди в свою комнату, поиграй! Сергевна, заберите Сонечку!».
У взрослых были свои дела и разговоры.
Летом мы уезжали в деревню возле реки, в Тучково. Ехали с громоздкими вещами на подводе. Меня удивляло, что лошадь молчит всю долгую дорогу.
Мы где-то ночевали. Помню, вечером на столе стояла лампа с каким-то странным выпуклым стеклом. Из открытого окна налетали толстые мохнатые бабочки. Покружившись над горячей лампой, они ударялись о стекло и замертво падали на деревянный стол. Они уже не шевелись, хотя я трогала их пальцами, стараясь поднять и заставить снова весело и беспорядочно кружиться вокруг лампы. Но они были неподвижны.
Я плакала, и Сергевна уносила меня спать. Помню сухую пыльцу на своих пальцах. Сергевна держала меня на руках над смешным умывальником с длинным носиком. Но деревенский воздух быстро усыплял меня.
Так прошло несколько лет, потом родители решили снять дачу где-нибудь поближе к Москве.
Николина Гора выплывает из путаной памяти ярче и многокрасочней.
Меня с Сергевной отправляли туда ранней весной. Сергевна топила дачу дровами и, как всегда, делала это с привычной сноровкой.
Под соснами еще лежал снег с коричневыми корочками и долго не таял. Читать я не любила, я еще не обрела для себя этот мир, полный сокровищ и чудес.
Сергевна знала только две сказки, но такие страшные, что меня прямо-таки в дрожь бросало от ужаса. Помню сказку про мужика, который подкрался зимой к спящему медведю и отрубил у него одну ногу. По ночам медведь ходил по деревне и бормотал:
– Во всех избах спят, во всех избах молчат. В одной избе не спят: мою ножку варят-едят, мои кости грызут…
Вторая сказка была еще страшнее, но других сказок Сергевна не знала. Я боялась закрывать глаза и просила ее не тушить свет.
Чтобы я уж слишком не скучала, мне каждую весну дарили маленького цыпленка. Я растила его, играла с ним, звала Топочкой. И меня ничуть не удивляло, что осенью перед нашим отъездом в город Топочка куда-то таинственно исчезал, а у нас к обеду неизменно был бульон с лапшой и отварная курица.
Слева от нашей дачи, сложенной из круглых некрашеных бревен, чуть виднелся в густой зелени темный, вечно молчащий высокий каменный дом. Нас отделял от него плотный забор с лентой колючей проволоки, ползущей поверху.
И вот однажды вдруг, как-то сразу, высокий дом ожил, осветился снизу доверху и превратился в сказочный замок с арками и колоннами. Послышались голоса: жестко приказывающие и покорно отвечающие. Одна за другой к воротам подъезжали машины.
Наутро в узкую щель забора я увидала людей, окапывающих клумбы, сажающих цветы.
По дорожкам, усыпанным чистым песком, кружилась девочка в легком голубом платье. Тонкий шелк то и дело подхватывали порывы ветра. Она с любопытством поглядывала в мою сторону, видимо, тоже скучала.
На другой день в высоком неприступном заборе появилась низкая калитка. И с самым беспечным смехом к калитке подбежала красивая девочка в голубых шелках.
Так мы познакомились: Майя Вознесенская и я.
Мы быстро подружились. Отчасти потому, что в округе больше девочек не было, но и потому, что Майя была добрая, веселая девочка, с покладистым, уступчивым характером.
Я часто приглашала ее в гости к себе, но она почему-то всегда отказывалась.
– Не позволяют. Еще скажи спасибо, что калитку проделали.
Иногда поиграть с нами выходил ее отец, полный, с широким добрым, улыбчатым лицом.
Когда я позднее познакомилась с Тихоном Хренниковым, я сразу вспомнила лицо Вознесенского. Словно они были родные братья, что-то объединяло их. Теплая улыбка, которая быстро появлялась на лице, мягкие складки щек, светлые проницательные глаза.
Однажды в беличьем дупле на старом дубе появились пушистые малыши.
Дворник Гаврила забрался по лестнице и сбросил нам одного за другим трех хорошеньких бельчат. Но, очутившись в траве, вертлявые бельчата исчезали так проворно, что поймать их не было никакой возможности.
– Молодцы, ребята, – сказал Вознесенский, но лицо его как-то вдруг потемнело и помрачнело. – Знают, что надо вовремя дать деру, спасать свою шкуру.
Прошло два года, мы все там же снимали дачу. Но зимой мы даже не перезванивались с Майей.
В сороковом году мы почему-то не поехали на Николину Гору и остались на лето в Москве. Больше я не никогда не видала красивую девочку в голубых шелках. Она навсегда исчезла из моей жизни.
Но судьба еще раз свела меня с дворником Гаврилой. Это было уже после войны. Он как-то раз неожиданно, без звонка, зашел к нам на 3-ю Миусскую.
Я не сразу узнала его. Он сильно постарел, сморщился, сгорбился.
Мама поила его чаем на кухне, они долго о чем-то тихо разговаривали.
Когда он ушел, я спросила маму:
– Как там Майя? Ты не спросила? Ведь я о ней ничего не знаю. Прошло столько лет.
– Уехали они, – мое сердце сжалось от ее непривычно печального голоса. – Далеко уехали. Бедные, бедные…
Я больше ничего не узнала о Майе, девочке в голубых шелках, дочери расстрелянного отца.
Память прихотлива. Она как бы сама своевольно выбирает осколки из прошлой жизни. Вот выплыло из забытых сумерек яркое воспоминание. И тут же наискосок ложится что-то другое, казалось, навсегда забытое…
Но вот память уводит меня опять к довоенным годам. Я снова возвращаюсь к нашей жизни на Маросейке.
Помню, в ненадежный, но все же устоявшийся теплый мир нашей семьи вдруг резко влилась леденящая тревожная струя.
В одну из комнат нашей квартиры вселился новый жилец.
Он тут же предъявил документы. Работает здесь поблизости, на Лубянке, ходить на работу удобно, близко. Фамилия его – Дондыш. Детей нет. Жена. Что-то еще он объяснял маме.
Это был коротконогий человек, одетый в военную форму, в странных штанах с пузырями на боках.
Его плоские металлические глаза пугали меня.
Вместе с ним в дом вошла какая-то тревога, невесомое, но явственное предчувствие приближающейся беды.
Я же, девятилетняя девочка, была довольна появлением наших новых соседей.
Особенно мне нравилась его молодая красивая жена. Помню ее холодную улыбку и подкрашенные красивые глаза. Она одевалась совсем не так, как моя мама, – яркие пестрые платья, очень броские украшения, меха; но главное было другое. На всех тумбочках и этажерках в их комнате появились во множестве прелестные фигурки – фарфоровые дамы в пышных платьях с кружевами, кудрявые пастушки, загоревшие на французском жарком солнце в юбочках, игриво приподнятых ветерком.
– Это все старинное, – надменно говорила хозяйка. – Трогать нельзя, еще разобьешь. Только смотреть.
«Какие богатые, – думала я. – Как жаль, что у нас нет ни одной такой фигурки. Одни картины…»
Несмотря на неспокойное время, в квартире на Маросейке постоянно бывали гости.
Приходила мамина подруга, очень высокая, красивая, с подкрашенными удлиненными глазами – актриса Мария Феофановна Судьина.