Сыновья уходят в бой - Алесь Адамович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец лошадь качнулась вперед и тронулась. Держась за жесткую, как осока, гриву, Толя ехал. Кости, ребра мерина ходили, как рычаги. Сидеть на этих твердых, острых рычагах не бог знает какое удовольствие. Толя попытался остановить нескладную машину, но остановить ее так же не просто, как сдвинуть с места. У дороги отдыхают партизаны. Все четверо смотрят с веселым удивлением на Толю. Бодро постукивая каблуками в твердые бока своего скакуна, мужественно пытаясь стереть с лица гримасу боли, Толя протрясся мимо.
– Эй, казак, – крикнули вслед ему, – сними с нее шкуру, легче будет!
А на дорогу с огорода выбежала женщина. Наверно, хозяйка мерина. Худая, высокая. Толю не смущает, что он на чужом коне: не на пропой, для дела взял.
Женщина решительно распростерла руки: не пущу! Толя пытался попридержать коня, тянул за веревку, за гриву, но все равно наехал на женщину. Та схватила мерина за морду, он наконец остановился и тотчас перешел на боковую качку. Костлявая, но еще крепкая на вид старуха завопила, точно разбойника поймала:
– Ты ку-уды! Ах ты, да я, да мой…
– Бабушка, мне только до Костричника. Очень, очень надо.
– Знаю я вас.
– Правда, очень срочно.
– Малый, а уже пропить.
– Ну что вы, тетка!
– Знаю, у меня у самой сын в партизанах. Дурни вы, – баба отпустила морду коня, – думаешь, мне жалко, только название, что конь. Ты и ездить не умеешь, посечешься. А там – синие окна – подвода во дворе. Холера Ануфрия того не схватит, если подвезет человека. Сидят на печи, бороды вшивые отпустили. А наши дети… Иди, иди, не соромейся, не бойся, яки ж ты партизан!
Толя за что-то поблагодарил старуху и отправился в деревню. И правда – конь в оглоблях. Переступив порог хаты, Толя сказал, напрягая голос, стараясь не смутиться:
– Хозяин, отвези в Костричник. Или в Зубаревку…
Дядька под образами крошит табак. И правда – не старый лицом, а заросший, краснобородый. Какой же он старовер, если с табаком знается? Или это на обмен партизанам? Свирепо нажимая ножом, краснобородый отозвался. Протяжно, по-бабьи:
– Мно-ого вас ходит, когда вы уже хо-одить перестанете!
Толя сразу перестал думать о том, как бы не покраснеть, не смутиться. В словах, в голосе, во всем облике молодого бородача было знакомо злое, тупое – полицейское. Толя вышел из хаты, настежь распахнул скрипучие ворота, вскочил на телегу и выехал на улицу. Кровь стучала в уши. Толя словно оглох. Он уже трясся по полевой дороге, когда увидел, что дядька бежит следом. Не стал придерживать коня. Бородач догнал довольно легко. На губах, в глазах – улыбка. Толе уже неловко, что заставил человека бежать.
– Что же ты не сказал, браток, что до Костричника?
Напоминает, что только до Костричника. Ловкий. Толя не ответил. Небо, такое голубое утром, начинает слепнуть: заволакивается ровной, мертвой, как бельмо, белизной. А солнце большое, оранжевое, без острых лучей – как полная луна. К вечеру идет. Хорошо бы до Зубаревки доехать, но подумает рыжий, что обманывал его.
Толя соскочил с телеги, как только дотряслись до Костричника. Бросился искать коменданта. Пакет придавал ему решимость. Отозвал коменданта из круга девчат, баб, стариков. И пока комендант с подчеркнутой ленцой шел к нему, Толя рассмотрел человека, сидящего на скамеечке. Желтый кожан, пистолет на боку, высокие охотничьи сапоги, любопытные веселые глаза – это и есть писатель, живой писатель! Постоять бы, посмотреть бы! Но все повернулись, на Толю смотрят и, расступившись, дают писателю смотреть. Комендант рассержен, что его побеспокоили.
– Ну, что тебе? – И сразу взвился: – Ко-оня? Нет у меня коня для тебя.
Орет, чтобы все слышали. Толя знает, как теперь все смотрят вслед ему. И голос коменданта:
– У нас – порядок!
Толя шел по улице, чувствуя, как что-то горячее и горькое поднимается в нем, щекочет в горле. Увидев под навесом вислоухую лошаденку, скучающую над охапкой сена, свернул во двор, На крыльце девочка скребет молодую картошку. Толя вспомнил, что ему хочется есть.
– Вынеси воды, – сказал он девочке, – позови батьку.
А хозяин уже на крыльце – маленького роста, подвижной, чем-то похожий на взводного ездового Бобка. И видно, что покладистый, добряк. Впрочем, все равно: не для себя хлопочет Толя. Ночь мчится, как черная туча при ветре, а Толя ползает тут по деревне. Конечно же не успеет.
– Дай, хозяин, коня до завтра. – Толя не поднимает глаз, так ему легче справиться с клубком, подступающим к горлу. – Утром пригоню. Правда.
– У нас, браток, комендант распоряжается, очередь.
– Дурак этот ваш комендант.
– Нашто говорить! Хлопец справедливый.
– Идите скажите, а я буду запрягать, мне некогда.
Толя снял со стены хомут, поставил коня в оглобли.
Из хаты с ведром вышла девочка, с удивлением поглядев на Толю, пошла на улицу.
Прилетел комендант, фуражка на затылке, глаза свирепые.
– Ты что это шурудишь тут, а?
Толя закручивает гужи и молчит, туже, туже закручивает. Все: Разванюша, дорога мимо серых, круглых касок, «двенадцать ноль-ноль», пакет, о котором «никому ничего», краснобородый из Больших Песков («Хо-одите тут!»), ночь, надвигающаяся, как туча, взгляды вслед, когда Толя попросил коня, писатель, а тут еще гужи не закручиваются – все это вот-вот прорвется злыми слезами. Уже текут – эх, этого не хватало!
Комендант сдвинул фуражку с затылка на лоб. От удивления. Еще бы – плачущий партизан!
И эта девочка с кружкой воды суется!
– Ладно, бери, – говорит комендант нормальным, человеческим голосом. Но тут же орет: – Завтра чтоб пригнал! Обманешь – я тебя и в лагере найду. Михал, веди от Станкевича коня, дадим пару.
– Можно и пару. Пару еще лучше, – говорит Михал и быстро уходит. Эх, партизан, на людях соленой водичкой умылся! И все же стало легче. Похоже, что давно хотелось, и теперь легкость какая-то.
Сильные лохматые лошаденки дружно рванули о места, чуть не вынесли покосившиеся ворота.
День догорал. Там, где село солнце, – черно-пепельные полосы с красными пылающими краями. Похоже на дотлевающую на ветру бумагу. Но теперь все в порядке! Мягко катятся колеса по песчаной дороге, пахнущей теплом ушедшего дня.
… Часовой у штаба долго колебался. Но Толя, узнав, что уже два часа ночи, требовал: буди! Каждая уходящая секунда утяжеляла вину Толи, и без того большую.
Сырокваш, босой, в гимнастерке навыпуск, читал пакет. Толя ждал, когда его строго спросят: почему не в двенадцать ноль-ноль?
– Ну что? – Голос командира отряда с темных нар.
– Царский там ждет. Еще не появлялись из города. Но вот: Коваленка, Комлева и еще одного немцы схватили. Живьем. И семью одну выбили.
– Что? – Колесов сразу поднялся. В белье он такой обычный. Просто обидно. И на лице ни знакомой улыбки, ни командирской строгости – растерянность. – Мохарь, слышишь? Проспал ты, брат…
Сбиваясь, волнуясь (не об этом надо, не это главное), Толя стал рассказывать, как он тоже чуть не пошел, как горела Зорька, как Разванюша стоял перед селибовским бургомистром и усмехался.
– Я давно говорил, – раздался из полумрака голос. – Но у вас тут у каждого своя политика. Что человек, то и политика. Возможно, я ошибаюсь, но должна быть одна. У начальника штаба свои сантименты, у Кучугуры – свои. «Я его знаю, я ему верю». Возможно, я ошибаюсь, но я тогда зачем? Я не вмешиваюсь в чужие дела, перестаньте наконец вмешиваться в мои.
– Это длинный разговор, – перебил Мохаря Сырокваш, – Коваленок не из тех.
– Вот-вот: не из тех! А из каких же, если сдался?
– Мохарь правильно вопрос ставит, – не глядя на Сырокваша, сказал Колесов со злостью, поразившей Толю. – И нечего тут! Некоторые думают, что война – это «ура!», «за мной!». Война, особенно в тылу заклятого врага, – политика…
– Ну, значит, и надо разбираться. – Выпуклые глаза Сырокваша горят упрямством, но на лице его заметно и безразличие какое-то, будто спорит человек, желая настоять на своем, но совсем не надеясь, что заставит Колесова или Мохаря думать, как он. – Не сорок первый! Я, мол, так считаю, значит, я прав. Вот же рассказывает Корзун, как вели себя Коваленок и хлопцы в Лесной Селибе. Возможно, побоялись, что сожгут немцы Зорьку, людей пожалели.
– А начальник штаба читал выступление от третьего июля тысяча девятьсот сорок первого года? – Мохарь даже выдвинулся из темноты к тусклому свету немецкой плошки, словно для того, чтобы видна была его улыбка. – Мы должны, не щадя себя, не давать врагу…
– Не щадя себя, – оборвал его Сырокваш и будто сдернул с лица Мохаря улыбку, – очень верно. Но по возможности щадя женщин, детишек. Вот тогда и будет политика.
Кажется, вспомнив, что Толя все еще здесь, в штабе, может быть поняв, что очень обидно Толе видеть командиров неодетых, в белье, Сырокваш вдруг сказал:
– Мог пакет утром передать. Ладно, иди спи.
Чем-то огорченный, Толя пробормотал:
– Командир роты приказал: в двенадцать ноль-ноль.