Сыновья уходят в бой - Алесь Адамович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Корзун, завтракал? – кричит Головченя. Он вышел с ведром умываться. Интересно, бороду он моет? Савось с кружкой стоит и тоже, дурила, орет на все Фортуны:
– Давай с нами, Корзун!
Бабка с решетом в руке, переходившая улицу, остановилась и заголосила, как над покойником:
– А божечка, ды гэта же докторов! Тоже ходить, бедненький, голодненький, с винтовочкой. Идем жа, детка, идем в хату… Дай бог здоровья папке твоему…
Чтобы тетка замолчала, Толя почти побежал за ней, красный, злой. Но старуха не унимается:
– Ты смелее будь, а то и Алеша такой. – И тут же – не совсем логично: – У хороших батьков и дети хорошие. А то придет другой, бог знает что требует.
Вошли в хату. Этого еще не хватало – девушка! И хуже всего – красивая. Взбивает подушки, желтая коса за спиной тяжело вздрагивает. А баба:
– Тосечка, это Корзунов, докторов младший.
Тосечка как-то сбоку глянула и осталась такая же строгая. А Толя дураком выглядит: будто не баба, а он сам, войдя, завопил: «Я докторов, младший!»
– Я там обожду, жарко у вас, – сказал Толя и выскочил за порог.
Что его будут узнавать в поселках, что будут говорить – «докторов», он знал. И даже с удовольствием представлял, как увидят его партизаном. Но чтобы вот так: «бедненький, с винтовочкой».
По улице идет Коваленок. С ним грузный, угрюмый Комлев и еще – Сашко.
– Хочешь с нами? – предлагает вполголоса Коваленок. – В Лесную Селибу. Пистолет заберем – знаю, у кого есть. Может, бургомистра встретим. Давно не виделись.
Разванюша оглядел себя, начиная от начищенных хромовых сапог. Будто на вечеринку собрался. Увидел парня с гармошкой.
– А ну, покажи.
Форсисто одетый парень, чем-то очень похожий на Разванюшу, опасливо топчется посредине улицы.
– Попросили на свадьбе сыграть, – виновато поясняет. Под локтем у него, где носят автоматы, – гармошка.
– Пляшете? – сказал Разванюша. – Добрые колеса у тебя (это про сапоги). Дай (это про гармонику).
Парень неохотно подал, а руки держит вытянутыми, готовый принять обратно. Коваленок критически осмотрел инструмент, будто покупать собрался. Снял с плеча винтовку, приставил к забору и сел на скамеечку. И сразу – вот он! – селибовский Разванюша, что резал на вечеринках «Кирпичики». С них он и начал. Девчата появились – одна, другая – как мотыльки на огонек. Тосечка, с желтой косой, тоже здесь. Но уже не Толя, а она смущается: смотрит, слушает из-за калитки. И вообще девчата в сторонке держатся, не они, а бабы, старухи поближе к музыке. И хотя Разванюша чертом старается, глаза у старух печальные, далекие.
Постепенно Разванюша сбивается на протяжное. Ему уже помогают хлопцы. Молокович, Зарубин тянут очень серьезно, с упреком:
Молодые девушкиНемцам улыбаются.
– Это про городских. – Голос в толпе девчат, убежденный, серьезный. А хлопцы беспощадны:
Позабыли девушкиПро парней своих.Только лишь родителямГоря прибавляется,Плачут они, бедные,О сынах своих.
Бабы действительно плачут. Слезы у них близко. Особенно теперь. Но Разванюша совсем не настроен печалиться с утра. Он обрывает музыку, отдает инструмент парню. А «Толина» бабка тут как тут.
– Идем, сынку.
В хате уже прибрано, светло – точно дух святой пролетел. На столе – яичница в два солнца. А сам святой дух – с желтой косой – у окна, из кружки поливает вазоны. Толя понимает, что надо сказать что-то. Сморозить чушь, смело, весело, как это умеют взрослые. Но для этого надо, чтобы язык не прилипал. Толя молча, с лицом убийцы, просунулся к столу и уселся над сковородой. А желтокосая, строгая, не дождавшись того, чего, наверно, ждала от партизана, схватила ведра и – вон из хаты.
– Ну, как вы тут живете? – откашливаясь, спросил Толя у бабки.
Когда, позавтракав, вышел на улицу, Разванюши уже не было. На скамеечке сидит Алексей, держит винтовку меж колен.
– Я сказал Коваленку, что со мной пойдешь, – сообщил старший брат нахально. – Тоже мне, вчетвером за одним наганом.
Время здесь, в нескольких километрах от «варшавки», ползет мучительно медленно. Жадно ждешь вечера. А за день налилось столько света, что уже и не представляешь, как сумерки смогут вытеснить, зачернить его. Это все равно что закрасить океан.
Но вот тени от домов и заборов стали плотнее, повеяло издалека прохладой. Уютнее сделалось в мире, точно в комнате, когда прикроют ставни и зажгут свой, домашний, свет. Вечер пахнет теплым молоком, навозом, голоса сделались спокойнее, веселее. День прожит, а ночь – наша, теперь пусть другие, те, что позаползали в бункера, – пусть они ждут.
Взвод ночует в Фортунах.
А Толя идет. По сторонам дороги – рожь – ночная, затихшая. Все так просто и почти нереально, как во сне. Война, они, два брата, идут с винтовками. Пока все тихо, но неизвестно, что начнется через сто метров, через час, через три.
– Эх, отправить бы тебя с мамой за фронт.
Толя тоже сказал бы: «Эх!» Он тоже не прочь бы один ходить здесь, зная, что самые близкие люди – далеко, в безопасности, ощущая, что частица его самого недосягаема для немцев, неуязвима.
– Лети сам, если такой умный, – ответил брату. И спросил: – Не знаешь, зачем Царский привел нас сюда?
– Из города Кучугура кое-кого ждет. Вы – на всякий случай. Увидишь потом.
Даже лучшие из старших братьев – нахалы. Это известно всем, кроме них самих.
В Зорьке светится одно лишь окно – в крайней хате. Видно с улицы, что за столом кто-то очень беспокойный: коптилка моргает, вот-вот погаснет.
– Алеша, ты? – внезапный голос в темноте. – Хлопцы тут у меня. Я вот дежурю. А кто с тобой? Младший, смотри ты!
Толя подошел ближе, поздоровался. А дядька рад, что не один в ночи, – говорит, говорит, чтобы не ушли.
– Как раз из вашей Селибы мед переслали. Знаешь кто? Жигоцкий. Литровую бутылку. Коваленок как увидел, хотел об угол, а теперь сидит, чай с медом распивает. Знаешь, что на бутылке приклеено: «Только для раненых».
– Ого, и Казичек смелеть стал. А бумажка – совсем по-ихнему. Долгонько, наверно, совещалась семейка Жигоцких. Куда ни кинь, а репутацию надо если не подчистить, то подсластить. Заглядывали в кадку с медом, прикидывали. Литровая бутылка – ого, это не мало, сколько чайку можно выпить! Конечно, если здоровила сядет – вылакает быстро. А вот раненым надолго хватит. Раненому что, две-три ложечки – и сыт.
О, как возбужден был, наверно, в тот день Казик! С какой обидой мысленно разговаривал с теми, кто не верил ему. А ведь он рад был бы, если б Корзуны, Разванюша и все, кто знает про то, что происходило в Лесной Селибе, если б все они накрылись. Ему не жалко для них и геройской смерти, только бы не вернулись в Лесную Селибу.
– Зайдите на медок, – приглашает дядька.
Но Алексей мед есть не станет, особенно присланный Казиком.
В другом конце поселка брат вошел во двор, постучал в окно. Разговор полушепотом, завешиваются окна, зажигается коптилка. Бабушка. Совсем-совсем домашняя. Привычно жалуется, что «здоровья нема», что «помру скоро». А хозяйка – молодая учительница – глядит чуть-чуть виновато, как бы прося у Толи и Алексея извинения за их же бабушку. С родными дочерями бабушка ужиться не умела, а с чужой женщиной душа в душу: «Сонечка», «доченька».
Толе неприятно думать, что он может навлечь несчастье на дом женщины. Но женщина, хотя и посматривает на завешенные окна с тревогой, непритворно рада. Это знакомо Толе: он и сам, когда жил дома, сделал бы что угодно для любого партизана. И все же не по себе ему: словно его принимают за кого-то другого.
Уходили, поужинав хорошенько, по-домашнему. Хозяйка передала Алексею какую-то записку.
– Хирургические инструменты прислал. И медикаменты снова. Заберешь теперь, Алеша?
– Буду возвращаться.
Дал прочесть записку и Толе. Почерк нарочито корявый.
«Посылаю кое-что! До встречи! Эсминец «Керчь» эскадры топить не будет!!!» Восклицательных знаков больше, чем слов. И «эсминец «Керчь». Конечно же Владик Грабовский. Что попало говорили о нем, а, оказывается, зря!
А хозяйка рассказывает:
– Хвойницкий, бургомистр, чуть не отправил его в Германию. Не верил, что Грабовский не знал про ваш уход. Ох, и бесился бургомистр, маму вашу ругал: «Так обвела! А я верил в ее культурную биографию». Все грозится: «Поплачет еще, попадутся ее сыны, бандиты, – жилы буду тянуть».
На улице уже посветлело.
– Может, не идти сегодня? – раздумывает Алексей. Это потому, что Толя с ним.
Следующий поселок совсем маленький – несколько хат. Долго не отзывались, не открывали. Потом бабий шепот:
– Ой, Алешенька, а мы думали опять… Позавчера, только вы с Фомой со двора, они во двор: «Партизаны, партизаны?» Я чуть не умерла, думала, вас заметили.
Женщина прикрыла дверь. В сенях совсем темно. А она с горестным упоением про то, как приходили, кто приходил. Из хаты – мужской угрюмо-спокойный голос:
– В дом хоть впусти. Ну были, ну что?