Золотаюшка - Станислав Мелешин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне рассказывали, что вы имеете какое-то родственное отношение к Пугачеву.
Глафира встрепенулась, удивленно и проникновенно вгляделась в его глаза и глухо рассмеялась.
— Мало ли что говорят.
— Ну а все-таки…
Она отмахнулась рукой.
— Это легенда. Каждая станица, каждый дом выдумывает свою историю, предание, быль или небыль. Ну а мои родичи вдолбили себе в голову, что я и есть самая настоящая пра-пра-пра-пра-внучка пугачевская. От десятого колена. Особенно об этом любят распространяться дедушки и тетушки, да и мать часто напоминает об этом и гордится.
— А может, это правда?
— Не знаю. Если это так, — мне проходу не будет. Какая-нибудь пра-, а все-таки пугачевской крови. Мать рассказывала эту быль-небыль, а ей бабушка, в общем, из поколения в поколение.
Глафира надолго замолчала. От нее веяло теплом, и Николаю Ильичу было уютно и чуть боязно. Все-таки, что ни говори, а сидит он рядом с личностью, причастной к истории.
— Ну, расскажите, расскажите! — торопил он.
Поведала:
— Как пугачевские воины проходили станицу Измайловку, Пугачев остановился со всем своим штабом и полковниками во дворе моих предков, вершил суд и готовился походом на Магнитную крепость.
— Разве Магнитная — крепость? Станица.
— Да. Но там стояло царское войско с пушками.
— Ну а причем здесь Пугачев и вы?
Глафира рассмеялась.
— Да мы-то ни при чем, а только гулял Емельян Пугачев шибко и приглянулась ему, видать, здорово моя пра-пра, да и она не устояла. Как же, атаман, казак сама краса, да еще царь скрытный Петр Федорович. Славно погуляли. Пугачев царское войско разбил, пушки отобрал и взял Магнитную, чтоб дальше на Москву идти. И уж потом, когда Пугачева разбили и предали, когда повезли на казнь и казнили, в тот самый день родилась его дочь — писаная красавица. Вот как рассказывают, и ходит эта легенда по всему Южному Уралу, а про нашу Измайловку и говорить нечего. Во всех поколениях нашей семьи берегли пуще глаза каждую дочь.
— А вас, Глафира Васильевна?
— А меня за что? Я и верю и не верю. Смеюсь только. Пусть тешатся. Я не внучка. Интереса для истории никакого.
Такие разговоры стали ежевечерними. Им было хорошо вдвоем, дружелюбно. Он называл Глафиру ласкательно «пугачевочка», и они снова ворошили ее легенду и чем дальше, тем больше верили в нее, а однажды и он ей поведал, только уже не предание, а настоящую быль.
— В этом плане и у меня есть кое-что. Мой отец в детстве атамана Дутова видел. Тот тоже остановился со своим штабом в дедовском дворе. Отступал с бандами. Ну и гулял со своими шкуродерами, вплоть до часовых. Бочек со спиртом они привезли с собой много — море разливанное. Когда подошли части Красной Армии, дутовцам, уже не принимающим боя, растрепанным и почти разбитым, пришлось врасплохе податься в сторону Китая. Бочки со спиртом остались во дворе. На даровщинку сбежались станичные казаки и кинулись к спирту. Тащили ведрами, в бутылях, в тазах и горшках. Назюзюкались до помрачения. Некоторая часть казачества подалась с Дутовым в дальние переходы по ковылям и пескам. В дороге трезвели. Некоторые стали отставать, а большая часть, пораздумав, что идут не в свою сторону, а на чужбину, вернулась по своим станицам, а также в милую родную Измайловку.
Николай Ильич всматривался в лицо пугачевочки, но оно было задумчивым и тихим, только в зрачках карих глаз поблескивали голубые лунные искры. Ему захотелось посетить полузабытые места детства, посетить родные поляны и речку, старый дедовский дом и обязательно ехать туда на телеге.
— Давно я в своей станице не был..
Подала грустный голос Глафира:
— Я каждый отпуск там провожу. А вы как же?
— Что ж, я теперь человек свободный.
— Вот и хорошо-то будет! Поедем вместе. Вы у нас остановитесь. Вот как я у вас.
Глафира зябко подернула плечами. Николай Ильич обнял ее за плечи и легонько прижал к себе. Она не отодвинулась, прильнула. От ее тела пыхало жаром. А округлая щека, к которой приложилась и его щека, была горяча. Ему страстно захотелось найти ее губы, но она отклоняла голову в сторону и похохатывала.
Они уже несколько раз видели взлеты солнечных жар-птиц и радовались этому, и это сближало их, но не было еще первого доверчивого откровенного поцелуя. Зато разговоров было много, обо всем и до утра, как будто они давно были знакомы, давние годы, и вот встретились после долгой разлуки, и не могут наговориться.
Конечно, Пугачев и Дутов — имена исторически противоположные, из разных эпох, разных судеб и ни в какие ворота вместе не лезут: один был вождем крестьянской революции — за народ, другой — атаманом белогвардейского казачества — против народа, контра, в общем. И не их имена сблизили Глафиру Васильевну и Николая Ильича. Они сами были живыми людьми, и у них были свои судьбы.
Они, оба молодые, как бы летели на большом ветру, который нес их над землей, и они видели ее всю и различали каждую сторону, каждый горизонт по векам и событиям. Отдаленные годы были во многом им непонятны или неизвестны, а уж ближние они знали почти наизусть. Вот и теперь, когда луна стала засыпать, меркнуть и тускнеть и уже не плавала по заводскому пруду и не дробилась от ветра на серебряные осколки, они не могли расстаться, и Николай Ильич, обняв Глафиру за шею, все прижимал и прижимал ее к себе, думая, что ей холодно, и ждал чуда какого-то.
Несколько дней потратил он на разведку: нужно было подумать о работе, с будущем. Было несколько предложений: руководить военной кафедрой в институте, в заводскую лабораторию маркировщиком сталей, но его тянуло к самолетам. Конечно, летать, водить пассажирские лайнеры ему не разрешат, в инструкторы он не годился, а вот диспетчером в аэропорту было в самый раз. Но места были заняты, а один из диспетчеров только еще готовился на пенсию. Просили подождать. Об этом и был у них однажды разговор с отцом в саду. Начался он издалека, исподволь. Отец все расспрашивал о службе, где бывал, летал ли за границу и о разных пустяках.
— За что, сын, у тебя ордена Красного Знамени и Красной Звезды?
— За службу. Испытывал новые, сверхзвуковые самолеты.
— Что ж из армии ушел? Или проштрафился?
— Да нет, отец. Все очень просто. Двадцать пять лет я водил или вводил в строй новые и новые корабли, летал на разных, да вот сердце начало сдавать. Отстранили меня от полетов, и тогда я подал в отставку. Отлетался, в общем. Наземная служба меня не прельщала, а в небо путь закрыт.
— Ну и куда же ты теперь? Что делать думаешь?
— У меня порядочная пенсия. Буду пока отдыхать. Подлечусь. Работа для меня сыщется. Я ведь еще и инженер. Да и в саду буду копаться.
— Не выдержишь. Сада и мне одному хватит. Значит, тебе и курить и пить нельзя. Ну а жениться не думаешь? Подругу жизни еще не приметил? Нельзя одному…
Николай Ильич сразу представил себе Глафиру, чуть полноватую, со здоровым налитым телом, ее карие веселые глаза, спокойно-пухлые алые губы, открытый лоб, округлый подбородок с ямочкой посередке и тяжелые косы, уложенные на затылке в аккуратный узел. Ни о чем вроде разговор, а вот, поди-ка, затревожило душу и сердце. И ордена здесь ни при чем. Их было много в доме — трудовых, отцовских, и боевых, его лично. Орденоносный дом, можно сказать!
Вот и гадай в этом доме, что главное — награды или степная казачка-красавица, живая душа, что сразу запала ему в сердце. Она работала старшей медсестрой в психоневрологической больнице. Дежурства были тяжелыми и часто опасными. Шизофреников и алкоголиков она повидала достаточно, и, если кто из больных выздоравливал и его выписывали из больницы, она радовалась. Для нее это было сущим праздником. Николай Ильич шутил:
— Увезу тебя от твоих сумасшедших.
Она отвечала:
— Нет. Мне их жалко.
Приезжал в гости земляк, девяностолетний дедок по прозвищу Донышко. Любитель выпить. Выпив, долго рассматривал чекушку на свет — не осталось ли на донышке, хоть капля, и сетовал: ни одной, сухо, как в пустыне. Приезжал, привозил Глафире деревенские кушанья, и, если ее не заставал в доме, справлялся:
— Не выскочила замуж Фирка?
И, сочиняя разные небылицы о ней, всегда начинал с себя, и заговаривал человека до зубной боли или до тех пор, пока сам не устанет молоть языком.
— Все во мне осталось на донышке. А раньше-то я был кулем под завязку или как полная крынка молока. У меня за всю жизнь было четыре жены-подружки. Ходили по струнке. Бывало, взгляну особым взглядом — стол стоит полный, обязательно едово на чистой скатерти. Взгляну другим особым взглядом — постель готова, знали, что к чему. Ну да померли все, ни одна меня не догнала. А теперь вот по внукам и правнукам разъезжаю, как король, и всюду привет и мое почтение. А Фирке вот не повезло. Разборчивая она. Злая на предмет житейских вопросов. Всем взяла, а вот живет пустельгой, роскошным никчемным цветком. Ни мужа, ни приплода какого. Уже в годах, перестарка. А было время — пыль столбом вокруг нее, земля дымилась — сватались чуть не каждый день. Со всех станиц прикатывали нарядные женихи. На селе гадают — кого осчастливит? Кого в бараний рог согнет? Пришли к ней однажды парни табуном — выбирай! Прошлась, как унтер-офицер перед строем, и каждому лицо открыла, отчитала, значит, кто он, какой, ну и на прощанье: давай, мол, поворачивай оглобли обратно…