Час отплытия - Борис Мисюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Девчонки! — я развернулся в их сторону. — Привет вам из лазарета.
Они разом замолкли, как по команде, испуганно воззрились на меня.
— А мы у ней вчерась были, — сказала одна из них так, точно оправдывалась, и поджала губы.
— То вчерась, — передразнил я, — а нынче у нее воспаление легких. Знаете?
Они молчали, и я подумал, что они уже все знают — и про болезнь Маринки, и про списание, и про слова Романихи.
— Выручать Маринку надо, — сказал я, — Романиха хочет ее списать за «пьянку». Кто с ней живет? Давайте сходим к помполиту.
Молчание.
— Она вот из ейной каюты, — наконец произнесла деваха, кокетничая, и ткнула пальцем в подружку.
— Ну я, — разжала та две тонкие резинки губ. — А че говорить лада?
Я разозлился.
— Вот ты запнешься за порог на камбузе да нос расшибешь, а про тебя набрешут, что ты пила и не закусывала, да еще выгонят с работы, как это тебе понравится?
Невинный овечий взгляд был мне ответом. Лишь раза два сморгнуло это «чадо», как сказал бы Юрка.
— Да, а Марина, можешь поверить мне, тебя б не бросила, утерла б нос и заступилась.
Слова мои ее не смутили. Она еще разок затяжно моргнула и задала вопрос:
— Дак када нада ити?
— После смены, конечно, — сказал я уже в тарелку, дожевывая котлету с парафином, — после ужина.
Выходя из столовой, затылком почувствовал сверляще любопытные взгляды, невольно «услыхал» мысли камбузниц: так вот он какой, Маринкин хахаль, ишь, а мы и не знали, вот потайная-то…
Боже, до чего ароматный воздух на палубе! Это после противной котлеты и камбузных запахов. Газированный воздух!
— Ну как? — Алик Байрамов уже возле своих лебедок. Донник от бочки положил на цилиндр (он горячий, под паром) и сидит перекуривает.
— Отлично! — Я щурюсь на солнце, потом гляжу в его горячие дагестанские глаза, черные, а такие добрые — по доброте голубым не уступят — и улыбка в них совершенно детская, хотя Алику тридцать лет.
— Мне что? — говорю я и тоже улыбаюсь. — Всего одним шкентелем работать — сплошной перекур. Да еще и электрическая, — я похлопываю по мятому, ржавому кожуху лебедки, — зудит себе потихоньку, никакого пара, никакого грома.
— Э-э, — морщится Алик, — не люблю электрические, — и обеими руками гладит паровой цилиндр, на котором сидит. — Старый друг!..
Гуськом к штормтрапу потянулась моя бригада.
Пора, обед кончился. Алик поднимается, достает из кармана фуфайки зеленые брезентовые рукавицы.
— По коньям?! — улыбается.
И вот снова в воздухе плывет строп за стропом. Рычажок контроллера — на себя, и все, жди, когда барабан смотает метров двадцать шкентеля, подтянет строп. Третья скорость — последняя на электролебедке, большего из нее не выжмешь. Если б еще не бросало на зыби, то и Алик бы заскучал, а так я тяну ровно, а он все время корректирует ход стропа. Наблюдать за ним, если ты знаешь что к чему, истинное наслаждение. Вот «Оленек» валко кренится к «Весне», а строп как раз проплывает над коробом рыбоприемного бункера. Стрелы судов сходятся быстрее, чем выбирает шкентель моя лебедка, а это значит, что бочки сейчас неминуемо зацепят бункер, сомнут его. Я вижу, как чуть-чуть, почти неуловимо дрогнула правая рука Алика, и строп в дюйме от короба застывает, как приземляющийся орел, пойманный в объектив и запечатленный классным фотографом. Волна зыби прошла под «Оленьком», он стремительно валится на другой борт, а строп норовит вознестись под облака, но глаз горца-охотника зорко следит за орлом, вновь чуть вздрагивают руки, короткой пулеметной очередью отзывается его лебедка, и строп-орел зависает в небе и плавно скользит вниз. Тут уже мои владения — бочки вышли на жерло трюма, я перевожу рычажок на «майна», и груз исчезает в утробе судна. Пока оттуда не послышится свист, я майнаю. А к концу смены могу уже и без свиста работать: приходят чувства дистанции, времени, рабочего ритма и что-то еще. Благодаря этому у тебя вырастают крылья, и вот уже ты способен, кажется, взмыть… Но — стоп! Если ты воспаришь, знай — вслед за чудесной способностью интуиции явится та самая небрежность, что ведет к беде. И вот что главное — угрожает она не тебе, лебедчику, а людям в трюме, твоим товарищам.
Зыбь не плещет в борт, не вздымает белые султаны, не рассыпается жемчугами, она выгибается круглой и гладкой китовой спиной, медленно ныряет под судно, то поднимая его, то опуская. Весьма нежно. Но этого хватает для того, чтобы раскачать строп в трюме, превратить его в мячик на резинке, двухтонный мячик.
— Полундра! — кричит лебедчик в трюм, когда груз на шкентеле только приближается к жерлу.
— Полундра!! — орет он, видя, что строп из-за качки пошел «гулять» от борта к борту или, еще хуже, по кругу.
— Полундра!!! — вопит лебедчик, заметив «плохую» бочку на снижающемся стропе, бочку, неустойчиво поставленную на сетку там, в трюме плавбазы, или мокрую от тузлука и выскользнувшую из своего шестнадцатирядья во время подъема.
Двухтонный мячик на резинке, не видимый тобой, мотается по трюму, норовя сбить уже стоящие там бочки, врезаться в борт, зацепить и сорвать доску обшивки или стальной трап на трюмной переборке. Смертоносный летающий мячик…
Ты стоишь наверху, на верхней палубе, а печенкой чувствуешь, как оно там, в трюме, в гулкой глубине, и гак — будто кончик твоих нервов.
Путь — катать бочки по трюмам и лишь потом становиться к лебедке — единственно верный путь, что называется, от господа бога.
Я сказал; гак — кончик твоих нервов. Это так, поуправлять им в полной мере можно только на паровых лебедках. Почему? Да просто потому, что они бесхитростнее электрических. Ты оживаешь, работая на них, руки ощущают пульс лебедки, живой трепет пара. И этот пульс, как все живое, вызывает в тебе ответный звук, взаимность. Здесь же, на электролебедке, ты — почти безучастный нажиматель кнопок: щелкнул рукояткой контроллера, и в нем защелкали десятки релюшек, контакторов, затрещали, заныли под током, одни катушки намагнитились, другие размагнитились, и вот, наконец, противно гудя, лебедка набирает скорость. Рукоятку — на «нуль», и снова трещат челюсти контроллера, клацают зубы контактов и, наконец, тормозят электромотор.
Нет, зовите меня как угодно — консерватором, мракобесом, но мои симпатии останутся там, на «Весне», на стороне живых паровых лебедок. Теперь я понял, почему не испытывал хмельной радости великана — обладателя всемогущих рук, когда работал на кране, а сразу почувствовал это, став за рычаги паровых «скорострельных» лебедок. Меж ними такая разница, как между юношеской и стариковской любовью.
Вираю пустую сетку из трюма, она застроплена одной гашей, вторым концом болтается, и поэтому приходится поднимать ее под самый блок. Алик в это время набивает, то есть выбирает, натягивает свои шкентеля. Я слежу. Как только исчезает слабина, перевожу рукоятку на «майна», на третью скорость, и для меня на полминуты, пока сетка доплывает до Аликиного блока, наступает перекур.
С утра островной катер-жучок пошел в Магадан. Он подходил к борту «Весны» и взял пассажиров, в том числе и Тому. Отсюда пять часов ходу до бухты Нагаева. Так что они уже встретились. Понятно, я ревную к Сашке, завидую ему. Но это — так, без всяких.
Сетка нырнула в трюм плавбазы. Стопорю лебедку и успеваю додумать свою мысль: молодец, Томка, дождалась своего счастья.
Еще до ужина я заглянул на минуту в лазарет. У Юры сидел усатый матрос-лебедчик, который заменил его на вахте и которого, в свою очередь, заменил я.
На тумбочке лежали луковицы и яблоки. Это усатый получил с материка ко дню рождения.
— Садись! — широким жестом пригласил именинник. — Скажи хоть, как мои лебедушки там без меня?
— Спасибо, хлопцы, по не могу; к помпе сейчас идти. Он знает, — я кивнул на Юру.
— Ага! — подхватился он, захлестывая пояс халата. — Я тоже с вами гребу туда.
— Куда? — я увидел, что повязка у него осталась лишь на правой ноге, а на икре левой бугрились красно-синие пересекающиеся шрамы. — Людей пугать. Лежи, успеешь еще, без тебя пока справимся. Скажи лучше, где доктор?
— А только вот слышали! — кивнул он на усача, словно призывая его в свидетели. — Вот сейчас с супружницей в коридоре аукался.
— Точно, минут пять тому, — подтвердил усатый. — А ты лежи, лежи, наскачешься еще, какие твои года…
Юрка послушно расслабился, снова сел на койку и порекомендовал, будто для собственного успокоения:
— Док — старый мариман, он пойдет, пойдет, — и мотнул черной шевелюрой на переборку, на «женский стационар», — за нее пойдет. Она девка что надо!..
В столовой я подсел к матросам, изложил план похода, и двое без всяких уговоров согласились идти защищать повариху, которая пользовалась, надо сказать, самой бескорыстной любовью у экипажа «Весны» — за вкусный харч, за то, что была свой парень.