Час отплытия - Борис Мисюк
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я подошел к планширю, перегнулся, поймал лицом ветер. «Наташка, я думал, что излечился от тебя… Полгода… Уже полгода разделяют нас… У нас оставалась последняя пятерка, помнишь, и неделя до получки? Настроение было под стать февральскому небу. Небо заглядывало в окно, серое, сумеречное уже в пять часов. Наше раздражение искало выхода. Мы поругались. Как всегда, из-за ерунды. Ты надела синее свое пальтишко (как шло оно к голубым глазам) и хлопнула дверью. А через час вернулась, словно побывала в весеннем лесу, живая, веселая. В руках у тебя обернутая шарфом была японская лилия в горшке, великолепный белый цветок. На сдачу ты принесла пачку сигарет и два плавленых сырка. Как я целовал тебя тогда!.. Наташка, Наташка, твердил я, в то же время чувствуя, что это имя, все еще дорогое, уже не вызывает спазмы, как раньше. — А назавтра, я помню, Наташка, нас с тобой пригласили на день рождения, и я терзался: что же подарить? А ты молча подошла к цветку и без колебания срезала его. И наш подарок вызвал детскую улыбку на лице именинника…»
Закрыв глаза, я глубоко вдохнул холодный йодистый настой и пошел в свою каюту.
Едва тронул дверь, как она сама открылась. Была, похоже, под давлением: в каюте «травля» на полный ход и, разумеется, дымзавеса. Здесь и Ромка, и Юрка, которого сегодня только выписали из лазарета, и вдобавок оба брата-акробата не спят. Братья — аборигены каюты, наши с Юрой сожители. Утром я ухожу, а их еще нет, вечером возвращаюсь со смены, а они уже ушли, так и видимся — в дни простоя, то есть когда нет рыбы, да иногда в обед. Иван и Лешка их зовут. Они походят на близнецов, но Иван на три года старше, ему 27. Лешка его почему-то зовет Малыш, и с легкой руки младшего брата прозвище закрепилось за Иваном. Рыбачат братья уже третий год. У младшего на «Весне» есть даже зазноба. Между прочим, та самая камбузница, что живет с Маринкой: «Дак када ити нада?»
Малыш и Юрка устроились на койке, играют в шахматы. А Лешка с Ромкой болтают. Юра обращается ко мне:
— Что там вас Романиха трясла?
Четыре пары глаз ждут от меня последних известий, и я выкладываю все, что было в каюте завпроизводством.
— Насиров молодец, — тут же делится своим убеждением Лешка. — Бугор такой как раз и должон быть.
— Но он же подлый! — возмущаюсь я.
— А это его дело, — невозмутимо отвечает Лешка. — Главно, чтоб толпе было хорошо…
— Насиров такой, — говорит Ромка, — если закурить попросил, так ты ему всю пачку отдай.
— Бугра, Пацан, поважать надо. Секешь? — И Лешка пускает в Ромку вихрастый конус голубого в солнечном луче дыма. — Хотя и в кино, к примеру, стул ему уступишь, с тебя не отвалится.
— А скажет: жену давай, — хмыкает Ромка, — так ты тоже уступишь?
— Овцу-то свою? — индюком надувается Лешка. — Пожа-а-луста.
Каждый получает то, что заслужил, мстительно думаю я об «овце». Потом резко выдергиваю из-под койки чемодан (с месяц, наверно, не открывал). Под рубашками, под папкой со стихами лежит зеленый лист сахалинского лопуха, сложенный вчетверо, сморщенный, ссохшийся. Но весь чемодан от него пропах чудесными земными запахами — дождями, грибами, осенней листвой. Достаю его, осторожно — прячу за пазуху и выхожу.
Все так же мерно качается гак на шкентелях, ветер усилился и гоняет по палубе кору и щепки от горбылей сепарации, слышнее шумит пена вдоль борта. Соленый дух моря сразу перешибает волшебные запахи лопуха.
Лазаретную тишину нарушает лишь хлюпанье волн в бортовую обшивку. Низкий, грудной голос Маринки звучит непривычно звонко:
— Проходи, Сева, чего стал? Садись.
Она в байковом халате лежит поверх одеяла с журналом в руках. Я сажусь на койку напротив.
— Господи, — спохватился я, — да я ж тебе принес чего-то.
И извлекаю из-под свитера лопух. В ее глазах — удивление. Маринка нюхает лист, закрывает глаза. За сотни миль от того места, где рос, лист одним своим запахом мгновенно воскрешает землю, сырую от только что прошедшего дождя, и здесь, посреди моря, в судовом лазарете, это кажется волшебством.
«Эх, на берег бы! На землю! Хоть на час!» Я подавляю вздох. А Маринка, мечтательно улыбаясь, прижимает лист к груди, снова нюхает, зарывается в него лицом. Она садится, на койке, запахивает на коленях халат. Ослепленный мелькнувшим на миг белым видением девичьих ног, ощущаю, как перехватывает дыхание, судорожно сглатываю комок и смотрю ей в глаза невольно жадным, бесстыжим, наверное, взглядом.
— Че уставился, — сразу реагирует Маринка, и в глазах уже никакого неба, а только обычная насмешка. — Ох мужики! Хоть водолазом одевайся с вами. Бабье колено увидят и трясутся.
Я хохочу, чтоб скрыть смущение. Откровенная девка, думаю, молодец. И чувствую, как все больше и больше мне нравится эта крепкая, розовощекая дивчина с ее непосредственностью.
Потом рассказываю ей о разорванном приказе, о Романихе, о драке. И она слушает с таким живым интересом, что мне хочется ей рассказывать еще и еще.
— Спасибо, комиссар надоумил сходить к Шахраю. А то твоя подруга, — и я сжимаю губы, передразнивая ее сожительницу, — рта не раскрыла. Вот была бы Томка Серегина на ее месте… Жаль, уехала…
— Куда? — удивляется Маринка, и я тут же выкладываю ей всю историю Саши и Томы, начиная с межрейсовой гостиницы во Владивостоке, где мы сошлись тогда все трое, каждый со своей болью, и кончая романтической радиовстречей Влюбленных, Сашкиной радиограммой и отъездом Тамары в Магадан.
Слушает она, буквально раскрыв рот. Глаза у нее совершенно синие, не голубые, а именно густо-синие, как предзакатное небо над морем.
Я чувствую, что говорю не то, замолкаю…
Раздаются шаги в коридоре, стук в дверь. В палату входят девчата — Маринкины подруги. Я прощаюсь и ухожу, почти счастливый.
Волна без сна плескала в днище,
Нептун-старатель дело знал —
Он души промывал до дна,
И наши души стали чище.
С неделю уже идет снег. И это в октябре. Сильный ветер, хвост тайфуна «Рита» (970 миллибар, 20 узлов к норд-осту), гонит по морю приземистые, но могучие зеленые холмы со снежными вершинами и белыми змеями вдавленной в воду пены. Под скалами дикого полуострова Кони укрылось от шторма больше десятка плавбаз и около сотни траулеров и сейнеров. Один из них — PC «Персей», невезучий пароход.
Когда стоишь носом на волну, качает только килевой качкой. Но столы в кают-компании сейнера расположены вдоль судна, и потому пустые кружки, позвякивая, вперегонки гоняются по клеенке то в одну сторону, то в другую. Саша пьет свой предвахтенный чай и слушает травлю.
— Ну, считай сам, — выступает морковка, он загибает пальцы. — Июнь — рыбы не было, раз! Июль вот только нормально сработали, это два. Август — уже сдачи не было, три! Сентябрь — в диком прогаре: кошель гробанули? Гробану-у-ли. В Магадане — неделю выдре под хвост? Под хво-о-ост. Это уже будет четыре. Так? Октябрь — пожалуйста, только новый кошель обмакнули, погодка пошла, вон, — кивнул морковка на иллюминатор и скрутил крепенький кукиш, — пять! Вот тебе и весь толстый морской заработок.
Точно подтверждая слова радиста, взвыла «Рита» за бортом, свистнула в два пальца, тряхнула «Персей» с борта на борт и понеслась дальше. Третьи сутки чинит разбой в Охотском море. «Золотая стала рыбка, не серебряная», — думает старпом. Позавчера в тридцати милях отсюда в пятнадцать часов по камчатскому времени погиб рыболовный сейнер «Сириус». Он был полон рыбы и вдруг намотал сеть на винт.
В течение считанных минут неуправляемый сейнер, захлестнутый мертвой, тогда еще безветренной зыбью, перевернулся и затонул. С ближайшей плавбазы видели, как несколько мгновений еще держались на плаву бочки, ящики и исчезли в семибалльном штормовом море…
На мостике сейчас не вахта — скука. Даже рация на переборке, всегда живая, орущая на все голоса, сейчас лишь сонно похрипывает разрядами, молчит. И создает особый, тоскливый уют.
Вахтенный матрос привалился боком к электрогрелке на левом борту и через ветровое стекло, в котором бешеными металлическими опилками вызванивают снежинки, смотрит вниз, на бак, завороженно следит, как изредка подергивается в клюзе туго натянутая якорь-цепь. Саша достает из ящика бинокль. Седые космы «Риты» низко несутся над смятым, раздавленным ведьмой морем, но даль светла, точно акварельный мазок, словно выход из пещеры. Пляшут в окулярах такие же, как «Персей», малыши беспризорники, глыбятся на могучих якорях, будто врытые, плавбазы. Саша ищет контуры «Весны», знакомые теперь до каждой черточки-вантины. Во-о-он она, милях в трех, чуть мористее.
Саша кладет бинокль на место, а чтоб болтанка не донимала, тоже приваливается к борту и смотрит в голубеющую полоску дали, усеянную черными продолговатыми силуэтиками судов.
В тысячный раз, наверное, вспоминается Магадан, город на семи холмах. В центре, у почтамта, где высится здание треста Северовостокзолото, разбит сквер. Медная листва кустов выстелила землю, скамейку. Теплый осенний день конца сентября был словно отпущен им с Томой по милости самого колымского бога. Тома не сразу привыкла к нему. И Сашке порой становилось страшно от ее пристального взгляда: что если она прощается с ним?..