Серебряный век. Лирика - Антология
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Со слабых век сгоняя смутный сон…»
Со слабых век сгоняя смутный сон,Живу весь день, тревожим и волнуем,И каждый вечер падаю, сраженУсталости последним поцелуем.Но и во сне душе покоя нет:Ей снится явь, тревожная, земная,И собственный сквозь сон я слышу бред,Дневную жизнь с трудом припоминая.
30 августа 1914«О, если б в этот час желанного покоя…»
О, если б в этот час желанного покояЗакрыть глаза, вздохнуть и умереть!Ты плакала бы, маленькая Хлоя,И на меня боялась бы смотреть.
А я три долгих дня лежал бы на столе,Таинственный, спокойный, сокровенный,Как золотой ковчег запечатленный,Вмещающий всю мудрость о земле.
Сойдясь, мои друзья (невелико число их!)О тайнах тайн вели бы разговор.Не внемля им, на розах, на левкояхРастерянный ты нежила бы взор.
Так. Резвая – ты мудрости не ценишь.И пусть! Зато сквозь смерть услышу, друг живой,Как на груди моей ты робко переменишьМешок со льдом заботливой рукой.
12 марта – 18 декабря 1915Эпизод
…Это былоВ одно из утр, унылых, зимних, вьюжных, –В одно из утр пятнадцатого года.Изнемогая в той истоме тусклой,Которая тогда меня томила,Я в комнате своей сидел один. Во мне,От плеч и головы, к рукам, к ногам,Какое-то неясное струеньеБежало трепетно и непрерывно –И, выбежав из пальцев, длилось дальше,Уж вне меня. Я сознавал, что нужноОстановить его, сдержать в себе, – но воляМеня покинула… Бессмысленно смотрел яНа полку книг, на желтые обои,На маску Пушкина, закрывшую глаза.Все цепенело в рыжем свете утра.За окнами кричали дети. ГромыхалиСалазки по горе, но эти звукиНеслись во мне как будто бы сквозь толщуГлубоких вод…В пучину погружаясь, водолазТак слышит беготню на палубе и крикиМатросов.И вдруг – как бы толчок, – но мягкий, осторожный,И все опять мне прояснилось, толькоВ перемещенном виде. Так бывает,Когда веслом мы сталкиваем лодкуС песка прибрежного; еще ногаПод крепким днищем ясно слышит землю,И близким кажется зеленый берегИ кучи дров на нем; но вот качнуло нас –И берег отступает; стала меньшеТа рощица, где мы сейчас бродили;За рощей встал дымок; а вот – поверх деревьевУже видна поляна, и на нейКраснеет баня.
Самого себяУвидел я в тот миг, как этот берег;Увидел вдруг со стороны, как если бСмотреть немного сверху, слева. Я сидел,Закинув ногу на ногу, глубокоУйдя в диван, с потухшей папиросойМеж пальцами, совсем худой и бледный.Глаза открыты были, но какоеВ них было выраженье – я не видел.Того меня, который предо мноюСидел, – не ощущал я вовсе. Но другому,Смотревшему как бы бесплотным взором,Так было хорошо, легко, спокойно.И человек, сидящий на диване,Казался мне простым, давнишним другом,Измученным годами путешествий.Как будто бы ко мне зашел он в гости,И, замолчав среди беседы мирной,Вдруг откачнулся, и вздохнул, и умер.Лицо разгладилось, и горькая улыбкаС него сошла.Так видел я себя недолго: вероятно,И четверти положенного кругаСекундная не обежала стрелка.И как пред тем не по своей я волеПокинул эту оболочку – так жеВ нее и возвратился вновь. Но толькоСвершилось это тягостно, с усильем,Которое мне вспомнить неприятно.Мне было трудно, тесно, как змее,Которую заставили бы сноваВместиться в сброшенную кожу…
СноваУвидел я перед собою книги,Услышал голоса. Мне было трудноВновь ощущать все тело, руки, ноги…Так, весла бросив и сойдя на берег,Мы чувствуем себя вдруг тяжелее.Струилось вновь во мне изнеможенье,Как бы от долгой гребли, – а в ушахГудел неясный шум, как пленный отзвукОзерного или морского ветра.
25–28 января 1918Вариация
Вновь эти плечи, эти рукиПогреть я вышел на балкон.Сижу, – но все земные звуки –Как бы во сне или сквозь сон.
И вдруг, изнеможенья полный,Плыву: куда – не знаю сам,Но мир мой ширится, как волны,По разбежавшимся кругам.
Продлись, ласкательное чудо!Я во второй вступаю кругИ слушаю, уже оттуда,Моей качалки мерный стук.
Август 1919МоскваЗолото
Иди, вот уже золото кладем в
уста твои, уже мак и мед кладем
тебе в руки. Salve aeternum.
КрасинскийВ рот – золото, а в руки – мак и мед;Последние дары твоих земных забот.
Но пусть не буду я, как римлянин, сожжен:Хочу в земле вкусить утробный сон,
Хочу весенним злаком прорасти,Кружась по древнему по звездному пути.
В могильном сумраке истлеют мак и мед,Провалится монета в мертвый рот…
Но через много, много темных летПришлец неведомый отроет мой скелет,
И в черном черепе, что заступом разбит,Тяжелая монета загремит –
И золото сверкнет среди костей,Как солнце малое, как след души моей.
7 января 1917Ищи меня
Ищи меня в сквозном весеннем свете.Я весь – как взмах неощутимых крыл,Я звук, я вздох, я зайчик на паркете,Я легче зайчика: он – вот, он есть, я был.
Но, вечный друг, меж нами нет разлуки!Услышь, я здесь. Касаются меняТвои живые, трепетные руки,Простертые в текучий пламень дня.
Помедли так. Закрой, как бы случайно,Глаза. Еще одно усилье для меня –И на концах дрожащих пальцев, тайно,Быть может, вспыхну кисточкой огня.
20 декабря 1917 – 3 января 19182‑го ноября
Семь дней и семь ночей Москва металасьВ огне, в бреду. Но грубый лекарь щедроПускал ей кровь – и, обессилев, к утруВосьмого дня она очнулась. ЛюдиПовыползли из каменных подваловНа улицы. Так, переждав ненастье,На задний двор, к широкой луже, крысыОпасливой выходят вереницейИ прочь бегут, когда вблизи на каменьПоследняя спадает с крыши капля…К полудню стали собираться кучки.Глазели на пробоины в домах,На сбитые верхушки башен; молчаТолпились у дымящихся развалинИ на стенах следы скользнувших пульСчитали. Длинные хвосты тянулисьУ лавок. Проволок обрывки вислиНад улицами. Битое стеклоХрустело под ногами. Желтым окомНоябрьское негреющее солнцеСмотрело вниз, на постаревших женщин
И на мужчин небритых. И не кровью,Но горькой желчью пахло это утро.А между тем уж из конца в конец,От Пресненской заставы до РогожскойИ с Балчуга в Лефортово, брели,Теснясь на тротуарах, люди. Шли проведатьРодных, знакомых, близких: живы ль, нет ли?Иные узелки несли под мышкойС убогой снедью: так в былые годыНа кладбище москвич благочестивыйХодил на Пасхе – красное яичкоСъесть на могиле брата или кума…
К моим друзьям в тот день пошел и я.Узнал, что живы, целы, дети дома, –Чего ж еще хотеть? Побрел домой.По переулкам ветер, гость залетный,Гонял сухую пыль, окурки, стружки.Домов за пять от дома моего,Сквозь мутное окошко, по привычкеЯ заглянул в подвал, где мой знакомыйЖивет столяр. Необычайным деломОн занят был. На верстаке, вверх дном,Лежал продолговатый, узкий ящикС покатыми боками. Толстой кистьюВодил столяр по ящику, и доскиПод кистью багровели. Мой приятельЗаканчивал работу: красный гроб.Я постучал в окно. Он обернулся.И, шляпу сняв, я поклонился низкоПетру Иванычу, его работе, гробу,И всей земле, и небу, что в стеклеЛазурью отражалось. И столярМне тоже покивал, пожал плечамиИ указал на гроб. И я ушел.
А на дворе у нас, вокруг корзиныС плетеной дверцей, суетились дети,Крича, толкаясь и тесня друг друга.Сквозь редкие, поломанные прутьяВиднелись перья белые. Но вот –Протяжно заскрипев, открылась дверца,И пара голубей, плеща крылами,Взвилась и закружилась: выше, выше,Над тихою Плющихой, над рекой…То падая, то подымаясь, птицыНыряли, точно белые ладьиВ дали морской. Вослед им детиСвистали, хлопали в ладоши… Лишь один,Лет четырех бутуз, в ушастой шапке,Присел на камень, растопырил руки,И вверх смотрел, и тихо улыбался.Но, заглянув ему в глаза, я понял,Что улыбается он самому себе,Той непостижной мысли, что родитсяПод выпуклым, еще безбровым лбом,И слушает в себе биенье сердца,Движенье соков, рост… Среди Москвы,Страдающей, растерзанной и падшей, –Как идол маленький, сидел он, равнодушный,С бессмысленной, священною улыбкой.И мальчику я поклонился тоже.ДомаЯ выпил чаю, разобрал бумаги,Что на столе скопились за неделю,И сел работать. Но, впервые в жизни,Ни «Моцарт и Сальери», ни «Цыганы»В тот день моей не утолили жажды.
20 мая – 1 июня 1918Стансы