Ищи меня в России. Дневник «восточной рабыни» в немецком плену. 1944–1945 - Вера Павловна Фролова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Видя мою сговорчивость, неистовая, жадная Надька тут же сделала попытку завладеть и подарком бельгийца Рено. Но тут уж я проявила стойкость, не поддалась на ее уговоры. А вдруг, подумалось мне с надеждой, вдруг эта «золотая рыбка» станет для меня, как в сказке Пушкина, добрым талисманом и исполнит три самых заветных желания. Первое – дождаться как можно быстрей своих и немедленно отбыть в Россию. Второе – дождаться если не своих, так союзников и тоже тотчас отправиться в Россию. И третье – пусть не сразу, но все равно любыми путями оказаться в моей милой сердцу России…
За последние дни и часы я нежданно-негаданно близко сошлась с Валентином Тумачевским (не буду и не хочу больше называть его здесь «паханом»), и даже в какой-то мере подружилась с ним. Нас сблизили разговоры о прежней, довоенной жизни, о школе – с моей стороны и об институте – с его, о преподавателях. Не знаю почему, но однажды мне вдруг захотелось поделиться с Валентином той давней болью и тягостной растерянностью, что остались в душе (и время от времени свербят ее до сих пор) после чтения старого, пожелтевшего парижского журнала «Новая Россия». Неужели в письме Раскольникова есть хоть одна правдивая фраза? Нет, я, конечно же, не верю ни одному его слову, но почему он – большевик, близкий Ленину человек, – почему он так зло, так страшно и беспощадно обвиняет нашего Сталина в предательстве ленинских идей, в уничтожении лучших людей страны? Если Раскольников действительно враг, говорила я, разве можно, балансируя уже на грани смерти, брать столь тяжкий грех на душу, разве возможно так умело фальсифицировать столь искренний всплеск человеческой обреченности и отчаяния…
Валентин был озадачен. Оказывается, он тоже никогда не слышал ранее фамилии Раскольников (разве что только у Достоевского), ничего не знал о нем. Мой сбивчивый рассказ явился для него таким же потрясением, как в свое время для меня и для Мишки чтение «Письма» в «Новой России». Валентин смотрел на меня с холодным осуждением. Откуда мне известно, что Раскольников близкий Ленину революционер? Не миф ли это? Существовал ли вообще такой человек на свете? Автором так называемого «Письма», говорил Валентин, несомненно, является какой-нибудь гнусный тип из белоэмигрантов. Ведь все эти отщепенцы, бежавшие в свое время, как тараканы, из России, люто ненавидят советскую власть, а заодно и всех нас (тут я невольно вспомнила добрейшего и милейшего Павла Аристарховича и внутренне не согласилась с ним). Они готовы все сделать для того, чтобы разрушить наш строй и вернуть в Россию старый кабальный режим. Словом, надо просто выбросить из головы этот кошмарный эмигрантский бред, забыть напрочь о «Письме» и никогда, нигде не упоминать о нем. Нигде и никогда.
Но, несмотря на столь категоричное решение, мы все-таки вскоре еще раз вернулись к запретной теме. В своих рассуждениях Валентин точь-в-точь повторил доводы покойного дяди Саши: «Это верно, что в последние предвоенные годы многих людей забирали и сажали в тюрьмы, – но ведь сколько у нас было врагов! Боже мой, сколько у нас находилось врагов! Иначе и нельзя было! Ведь ты сама же говорила, – убеждал он меня, – что сгоревшие дотла Бадаевские склады в Ленинграде – дело рук одного из таких вражеских наводчиков-диверсантов. – (Как-то я рассказала Валентину о памятной для меня сентябрьской ночи 41 года.) – Безусловно, могли быть ошибки, но, как правило, невиновных освобождали…» Кстати, семья Тумачевских тоже в какой-то мере пострадала. Мать Валентина, немка по национальности, в 1939 году была арестована, но уже через несколько месяцев вернулась домой. Правда, ей не разрешили работать на прежнем месте (она трудилась лаборанткой на каком-то заводе), но – ничего! – она вскоре устроилась на другое предприятие… Словом, ошибки, конечно, были, но умный человек поймет, что при подобном положении дел, когда страна наводнена врагами, разными там капиталистическими лазутчиками, лучше лишний раз перестраховаться, чем недостраховаться. Поймет и не будет в претензии…
Валентин рассказал о себе. 22 июня 41 года у них в институте должен был состояться выпускной бал. А днем объявили, что началась война. Они – молодые выпускники – все-таки явились на свое торжество и после короткой, эмоциональной речи декана факультета все, как один, отправились в районный военкомат с требованием немедленно отправить их на фронт. На войну вчерашних студентов пока не пустили, но вскоре Валентина и многих его сокурсников послали на оборонительные работы под Гродно. Однако до места назначения они не доехали – их эшелон разбомбили. Вскоре последовала оккупация. С десяток парней, в их числе и Валентин, в течение полутора недель пробирались лесными чащобами на Восток, надеялись выйти к своим. А вышли однажды утром на тракт, по которому двигалась колонна немецких автофургонов… Такая, в общем, вот тоже печальная история…
В последний вечер Валентин – он уже знал об «абмарше» – посоветовал мне, если появится возможность, остаться здесь, в городе, сказал, что и сам приложит все усилия к тому, чтобы улизнуть от угонщиков. Но вот прошло уже три дня, а от него нет никакой весточки. Жаль. Обидно, что едва познакомишься с мало-мальски интересным человеком, как тут же приходится расстаться. И так бывает почти всегда. По крайней мере – со мной.
…Итак, мы, семеро, спускались, сопровождаемые полицаем, по гулкой металлической лестнице вниз, а сверху, с площадки, нам махали руками остающиеся, те, кому предстоял скорый, пугающий своей неизвестностью «абмарш», кричали на разных языках добрые наставления, желали удачи и счастья. Мы тоже, то и дело оглядываясь, махали ответно руками, говорили толпившимся на площадке такие же теплые слова. И почему-то теснила сердце грусть, и было жаль всех и все, и даже вонючий клозет казался теперь не таким смрадным и гнусным.
Однако на сегодня мне пора заканчивать свою писанину. На часах, что висят над сценой, – четверть второго, и Надежда уже наверняка ждет меня возле кухни со своими гремучими бидонами и кастрюлями.
17 февраля
Суббота
Уже поздно. Мы с Надеждой только что явились с дежурства. Отбой в нашем лазарете в 9 часов, но зачастую и после того, как мы скинем свои халаты (у нас бледно-салатного цвета с вышитыми красными крестиками на шапочках униформа) и облачимся в собственные одежки, непременно какая-нибудь из настырных старушенций пожелает посидеть на горшке или потребуется что-то подать ей – к примеру, принести стакан горячего чая. Горячего! А где его взять? Или на чем подогреть, если даже что-то и остается в чайниках от обильных вечерних