Девятьсот семнадцатый - Михаил Алексеев (Брыздников)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ах, Сергеев, Сергеев, — задушевно и просто ответила женщина. — Ну, разве так можно? И мне и вам нужно лечиться. Вот вернемся в полк, тогда и поговорим обо всем.
— Ах, вы меня не любите, Вы не хотите даже понять меня. Вы даже не повидали меня в вагоне. А я так люблю вас.
— Милый Сергеев. Так сразу любить нельзя. Вы мне нравитесь, вы симпатичный, хороший… А в вагон я к вам не пришла навестить только потому, что не пускали.
— Вы, наверное, любите кого-нибудь… Конечно.
— Нет… или да… но дело не в этом. И мне становится грустно. Прощайте, Сергеев.
— Нет, до свиданья. Я должен буду вас видеть обязательно. Я хочу вам доказать свою любовь.
Руки их сплелись крепко в рукопожатии. Наконец Чернышева высвободила руки и сделала шаг в сторону.
— Анастасия Гавриловна, — робко, почти по-детски сказал Сергеев, следуя за ней. — Я хочу поцеловать вас на прощанье… Ну, разочек. Можно?
— Ну, хорошо, я вас сама поцелую.
Не глядя на окружающих, Анастасия Гавриловна осторожно притянула к себе эту забинтованную голову и поцеловала с материнской лаской в обе щеки.
— Прощайте, Сергеев.
— До свиданья, любимая… Поскорее возвращайтесь здоровой. Да напишите вестку, не забудьте.
* * *Б-нский военный госпиталь, многоэтажный каменный мешок, вмещал в себя до двух тысяч больных и раненых. Гончаренко устроили на четвертом этаже в палате, рассчитанной на десять человек.
Первые три недели Гончаренко отдыхал. Вымытый, выбритый, в чистом белье, он чувствовал себя далеко неплохо. Госпитального продовольственного пайка вполне хватало, и он был несравненно лучше, чем фронтовой. Внимательный уход, чистота, тишина действовали на него поразительно. Рана заживала отлично. К концу второй неделя она уже затянулась нежной кожей к большому изумлению лечащего врача.
— У вас, голубь, поразительный организм, железное здоровье, — не раз во время осмотра приговаривал доктор, седенький нервный старичок.
Словом, все шло хорошо. И даже одна сиделка, миловидная девушка лет двадцати, недвусмысленно стала выказывать ему нечто большее, чем внимание.
В гостиной госпиталя, заставленной цветами, мягкой мебелью, куда Гончаренко бегал иногда отдыхать, он неизменно сталкивался с ней, видел ее улыбку и иногда разговаривал о всяких пустяках.
В начале госпитальной жизни казалось ему, что он интересуется ею, но чем ближе придвигались дни его окончательного выздоровления, тем равнодушнее становился он к ней. Вместе с выздоровлением другие настроения стали завладевать им. Единственный вопрос — за что он и тысячи ему подобных терпят муки и гибнут в боях — и перед сном, и за едой, и на прогулке настойчиво донимал его.
«За что воюем?»
В эти мгновения перед ним, как живые, рисовались и строгая фигура девушки, и загорелые лица ее друзей, и эти странные, колючие, острые, как лезвия сабель, слова о бесполезности, преступности войны.
«За что же на самом деле воевал я? — задавал себе все один и тот же вопрос Гончаренко. — Как не было у меня нечего, так и нет ни шиша. У офицеров погоны есть, оклады, у помещиков — земли, у богачей-фабрики, заводы, деньги, у крестьян — земля, домашность, а у меня — ни кола, ни двора… Так за что же сражался я?.. За своих ближних, за родину? — подсказывало его сознание привычную мысль. — А кто такие мои ближние? — тут же возражал сам себе Гончаренко. — На что им нужна война? Что они от врага защищают? Или…»
Но не мог Гончаренко ответить на эти вопросы, и больно становилось ему за себя и обидно, почему он тогда не дослушал эту сероглазую умную девушку, этих горячих людей, в искренности слов которых он уже, казалось, не сомневался.
Время шло.
Чем ближе подходил день выписки из госпиталя, тем пасмурнее и раздражительнее становился Гончаренко. Проклятый вопрос о войне не стал давать ему покоя ни днем, ни ночью.
* * *— Сегодня митинг будет, — сказал сосед по койке. — О революции говорить будем… красота!
— Когда? — с живостью спросил Гончаренко.
— А вот попьем чайку, да и во двор. Митинг там будет. Народу-то наберется — тьма-тьмущая.
С огромной, нетерпеливой поспешностью Гончаренко, обжигаясь, выпил кружку жидкого чая и одним из первых сошел вниз во двор.
Огромный цементированный двор со всех сторон окружали госпитальные корпуса. В одном углу, ближе к воротам, стояла трибуна, наскоро сколоченная из неотесанных досок, задрапированная кусками красной материи. На трибуне возвышался стол, крытый лиловым сукном, а на столе расположились графин, стакан и ручной звонок.
Природа переживала месяц май. В теплом воздухе у крыш хороводились ласточки и голуби. Неизвестно где чирикали воробьи.
Гончаренко подошел к трибуне, устроился возле нее на каменном выступе стены и приготовился к долгому ожиданию. Но, к его удивлению, ждать пришлось мало.
Как-то сразу изо всех дверей и из ворот во двор потекли струйки людей, одетых частью в военные и защитные костюмы, частью в госпитальные халаты. Жужжанье речи понемногу стало наполнять воздух. С каждой минутой толпа все росла и ширилась.
Возле Гончаренко устроился могучего сложения высокий солдат артиллерист, с суровым морщинистым лицом в редкой рыжей щетине. Подбородок его далеко выдвигался вперед, а нос, как у монгола, был приплюснутый и широкий. Кокарда на фуражке его была задернута кусочком красного сукна. Устроившись поудобней, артиллерист одобрительно кивнул головой Гончаренко и как-то сразу расположил его к себе.
— Мы им покажем, — сказал он громко, качнув головой в сторону трибуны.
— Чего покажем-то? — вполголоса спросил Гончаренко.
— Да покажем, как нашего брата опутывать… Все за войну стоят, в тылу-то воевать нетрудно. Шли бы сами да воевали, а мы отвоевались уж… Будет.
Гончаренко даже вспыхнул весь от радости.
— Друг, скажи, за что же мы, то есть солдаты, воевали? Вот растолкуй по порядку мне. А?
— А ты не знаешь, то-то и оно-то. Эх, брат ты мой, поговорить с тобой надо. Обязательно. Да некогда сейчас. Я, как партейный эсер, значит, за крестьянство и вообще за трудящихся — беру тебя, словом, в политику. Ты запомни только мою фамилию: Удойкин, Поликарп Ермилыч. Я в запасном дивизионе наводчик. Вот приходи и поговорим. И за что воевали, узнаешь. И все узнаешь. Я, брат, все знаю.
— Да ты сейчас скажи, дорогой Поликарп Ермилович. Очень разодолжишь.
— Как можно сразу? Ты, брат, капитализму знаешь?
— Нет, — чистосердечно сознался Гончаренко.
— А социализму?
— Тоже нет.
— Ну, вот видишь. А там еще есть империализм и милитаризм и программа насчет партии рабоче-крестьянского классу. Сразу, брат, не ответишь. А одним словом, по-простому — по глупости нашей да темноте воевали. Вот и приходи. Все и разъясню. А теперь некогда. Вон, видишь, золотопогонники идут в президиум. По ступенькам карабкаются. Сейчас речи закатывать будут — за свободу для них и за войну для нас. Вот ты слушай да вникай. Гляди в корень.
Гончаренко, силясь понять смысл слов своего нового знакомого, только вздохнул. Пока что удовлетворительного ответа он не получил.
Между тем на трибуну взошло около пятнадцати человек, главным образом военных. Были в числе их семь офицеров, пятеро солдат и трое штатских. Прозвонил колокольчик. Тысячеголовая, многоречивая солдатская масса, заполнявшая до отказу двор, постепенно замолкла.
Открыл митинг начальник госпиталя, немного заикающийся офицер в английских баках.
— Господа солдаты и офицеры, — начал он. — От имени местных отделов конституционно-демократической, народно-социалистической, социал-революционной и социал-демократической партии митинг, посвященный задачам нашей великой свободной России в военном и других вопросах, объявляю открытым. Слово имеет член конституционно-демократической партии врач-ординатор нашего госпиталя, господин Законников.
Из толпы членов президиума выдвинулся вперед хорошо известный Гончаренко седобородый, нервный старик-доктор, лечивший его все время.
— Господа, — начал говорить оратор. — Мы, граждане новой, свободной России, должны дать себе ясный отчет в том, что совершилось и совершается вокруг нас, чтобы быть действительными защитниками нашей свободы и новой России.
Во-первых, нужно хорошенько заметить себе, что наша революция не была противозаконным бунтом, как это некоторые хотят внушить нам. Нет! Ничего подобного.
Законное народное представительство — государственная дума — в своей повседневной деятельности пришло к выводу, что правительство царя Николая бездарно, не ведет страну по пути прогресса, и не способствует победоносному окончанию войны. Тогда оно законным путем, через народных вождей и героев — господ. Милюкова, Гучкова, князя Львова и других достойных сынов России — законно отстранило царя от престола и временно взяло власть в свои руки, так как великий князь Михаил, которому царем было законно предложено занять престол, тоже на основании закона воздержался от этого вплоть до выявления воли народом. Вы видите, что весь ход событий, вплоть до выделения из Государственной думы Временного правительства, взявшего на себя всю тяжесть управления страной, подарившего народу русскому свободу, является вполне законным.