Девятьсот семнадцатый - Михаил Алексеев (Брыздников)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сергеев молчал.
— Ну, что же это, Сергеев? Разве можно быть спокойным душою за родину, когда такое творится вокруг. Вот чем я болею… Грязной тряпкой их всех из штабов вышвырнул бы…
— Неужели везде так, как у нас? — отозвался Сергеев.
— Да говорят… Подумать только: три корпуса, сто с лишним тысяч положили в Мазурских болотах. Это раз. Предательство и идиотизм наших штабов… Вместо пуль и снарядов на позицию шлют вагоны с иконами и всякой дрянью. Мы терпим поражение за поражением. И если не погибла Россия до сих пор, то только благодаря миллионам жертв, героизму офицеров и солдат. Разве так можно воевать?
— Но что смотрит царь! — не подумав, сказал Сергеев.
Соколов, вздохнув, промолчал. Но сбоку, через койку от Сергеева, приподнялась голова, тупоносая, в бороде с проседью, и сказала:
— А вы, милорд, не очень-то на царя надейтесь. Бесполезно.
— Как так? — опешил Сергеев.
— Очень просто. Царя свергли. Теперь в России революция.
— Не может быть!
— Это сумасшедший какой-то, — в один голос закричало почти полвагона. Стоны и вопли, как по волшебству, смолкли.
— Именно так, господа… А насчет моих умственных способностей прошу не беспокоиться. Я офицер для поручений при генеральном штабе, имею точные сведения. Они пока для фронта держатся в секрете. Нет инструкций. Солдаты, знаете, озлоблены войной, частично офицерским составом. Пока штаб выжидает директив. Но вы, господа офицеры, возвращаетесь в тыл и обязаны знать эту великую новость. Гнилой строй рухнул. Теперь народ через свое Учредительное собрание выскажет свою великую волю. Стране будет дана желательная конституция. Итак, господа, поздравляю вас со свободой!
Эта новость вначале ошеломила всех, а потом взбудоражила офицерский вагон так, что шум и крик в течение целых часов создавали у Сергеева такое впечатление, точно он не в вагоне ехал, а находился в гуще ярмарки.
До последней минуты Сергеев никогда еще не слышал о революции и не представлял себе такой возможности, как свержение царя. Не зная, радоваться ли ему или печалиться, он только перекрестился.
Между тем офицера генерального штаба, как выяснялось, едущего по болезни в отпуск, наперебой расспрашивали, сопровождая его ответы охами, ахами, и в тех местах, где ответы принимали фривольный характер, громкая смехом.
В самый разгар всеобщего ликования чей-то нутряной голос будто из-под земли покрыл собой шум и крики и громко, но лениво, проговорил:
— Зря радуетесь, господа офицеры. Будет время — придется выплакать очи, как говорят на Украине. Запомните. Мы, офицерское и, главным образом, дворянское сословие, выросли вместе с царем и монархизмом. Мы научены служить престолу во имя его идей, чести, достоинства. Если рухнет императорский дом, рухнем и мы. Плохого царя свергли, раздобудем хорошего царя. Только так может стоять проблема. Мы не доросли до республики. Притом нужно кончать войну, иначе взбунтовавшаяся чернь разольется в море анархии, а от нас останется одно грустное воспоминание.
— Кто это?..
— Что за роялист?
— Царский холуй.
— Оставьте, как не стыдно!
— Свобода только робко стучится к нам, а вы ее пугаете.
Со всех сторон посыпались негодующие возгласы. Но неведомый скептик точно из подземелья бросал:
— Свобода нам не нужна. С каких это пор офицерам его величества понадобилась свобода?
— Как! Почему?
— Что он мелет!
— Свобода нам не нужна, господа офицеры. Потому не нужна, что мы и так свободны. Свобода нужна черни. Трудовые слои тоже не особенно в ней нуждаются.
— Монархист. Держиморда! — вдруг изо всех сил закричал Соколов. Его выкрик породил целую бурю резких возгласов.
— Штабная крыса!
— Вы все подхалимы!
— Себе посты порасхватали. А тех, кто способное, высылаете на фронт, в окопы.
— Шкурники!
— Это, наверное, штабист.
— Моих детей не приняли в кадетский корпус, — не дворянин.
— Разве нам была свобода?
— Из тех, наверно, кто нашей кровью зарабатывал себе благополучие.
— Моя семья нищенствует, а они вагонами награбленное домой отсылают.
— Им и оклады и все.
— Награды наши прикарманивают.
— Пятки лижут. А тут каждый день рискуешь жизнью, и никто не заметит.
— Взяточники!
— Не подмажешь, — по способностям часть не дадут.
— Лихоимы! Воры!
Шум поднялся и галдеж необыкновенные. Местами крики перешли в исступленный плач, местами в площадную ругань.
На шум пришел санитарный врач главного поезда, молодой офицер с угреватым лицом. Не без труда ему удалось успокоить взволновавшийся офицерский вагон.
* * *Сергеев лежал и напряженно думал, силясь разобраться и усвоить все, что услышал. Он не понимал, почему все эти раненые офицеры, принимавшие присягу, устроили такой шум и галдеж, когда услышали слова свободы и революции.
Что царя можно было свергнуть, он допускал, но и то с трудом. Во-первых, царь — божий помазанник, а во-вторых, имеет много войска, но, может быть, бог разгневался и отвернулся, а войско взбунтовалось. Вот и свергли. Но как понять, что в России революция? Революция — значит общественный переворот. Но царя уже свергли, а революция продолжается. Кого же еще свергать станут? Кутящих и бездарных штабистов, не умеющих воевать? Тогда понятно, и тогда он за революцию. Но свобода — не понятно…
В его воображении быть свободным — это значило в три, в четыре утра вернуться домой, вопреки желаниям и просьбам родителей, прокутить в карты и задолжать. Пошутить над старшими, на манер того, как это однажды проделал он.
Будучи реалистом, до своего поступления в консерваторию, он с товарищами по училищу любил дразнить учителя математики, подслеповатого старика, высунутым языком.
И теперь быть свободным, по его представлению, это значило иметь право безнаказанно показывать язык кому-нибудь из старших. Ни о какой другой свободе Сергеев никогда не мечтал, так как не слышал ничего, не знал о ней и не имел этой надобности.
— Из свободы нам шубу не сшить, — вспомнил он циничную фразу неизвестного офицера, протестовавшего против революции.
Сергееву было жаль царя, с такой прекрасной золотой короной на голове и так красиво умевшего писать: «Мы, милостью божией Николай второй, государь всея Руси, великий царь польский, князь финляндский и пр., и пр., и пр.».
«Вот тебе и божией милостью». Сергееву взгрустнулось.
Чья-то тень склонилась над ним. Был вечер. В вагоне, под мягкими абажурами, горели электрические лампы, стояла тишина, нарушаемая лишь изредка вздохами и стонами тяжело раненых. Тень отбрасывала фигура врача, наклонившегося над ним.
— Как себя чувствуете?
— Благодарю, хорошо.
Проходил обычный вечерний обход. Врач, поговорив с ним с минуту, повернулся к Соколову. А сестра, сопровождавшая его, точно заговорщица, низко нагнулась над Сергеевым и тихо сказала:
— Господин поручик, вам кланяется сестра Чернышева.
У Сергеева захватило дыхание.
— Где она, откуда она знает, что я здесь?
— Она в этом поезде эвакуируется вместе с вами.
— Что с ней? Ради бога…
— Ничего особенного. Простудилась и, как видно, туберкулез.
— Ах… Привет ей. Привет передайте. Скажите, что я просил, чтобы она зашла. Будьте так добры, сестрица… Хорошо?
— Успокойтесь. Скажу.
Мысли Сергеева запрыгали, как кузнечики на поле.
«Она помнит обо мне. Может быть, она знает, что я произведен… Награжден Георгием третьей степени. Наверное, знает… Ах, как хорошо».
Сергееву хотелось петь, плясать, обнять кого-то, поделиться с кем-либо своей большой радостью. Повернув голову к Соколову, он увидел, что тот тоже не спит и с преображенным сияющим лицом смотрит в его сторону.
— Хорошо, господин подпоручик. Как отлично, что мы с нами живы.
Соколов улыбнулся и ответил:
— Преотлично. Теперь есть для чего жить. Обязательно поправлюсь. Свобода! Я готов триста лет жить еще.
* * *— Да, свобода, — восторженно произнес Сергеев, думая лишь об одном, о ней, о карих глазах в овале черных бровей, о пунцовых капризных губах. — Да, я люблю ее, — сказал он довольно громко.
— Еще бы, — согласился с ним Соколов. — Разве можно не любить свободу.
* * *Поезд подкатил к перрону станции большого провинциального города Б. На перроне толпилась масса народа. Гремели медью духовые оркестры. По ветру реяли огромные красные полотнища с надписями:
«Да здравствует свобода, равенство и братство».
«Война за свободу до победного конца». «Да здравствует Временное правительство».
Раненых начали выгружать из вагонов. Загремели несмолкающие крики «ура». Носилки с тяжело ранеными забрасывали цветами, легко раненых наделяли папиросами, конфетами, деньгами. Гул оркестров, шум речей, радуга солнечных красок, пение, улыбки, бодрый: смех, — все слилось в один сверкающий весенний поток.