Приключения сомнамбулы. Том 1 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Витя, не поднимая внушительной головы, что-то писал.
Много раз слушал Соснин чтение Кривулиным своих стихов.
Читал он всегда серьёзно, спокойно, хотя с неожиданными запинками, словно вдруг начинал от скрытого волнения заикаться; Витя читал наизусть ли, с поглядыванием в самодельную машинописную книжечку, но с неизменным достоинством, почтением к поэтическим предшественникам, «полчищам теней», как он выражался, оставшимся за спиной… сейчас Витя только писал.
Писал то, что Соснину предстояло услышать позже, когда из «Сайгона» начнут изгонять курильщиков? Раньше, позже… времена соединялись, в многолетнем дыму смешивались датировки шуток, улыбок, поэтических откровений.
на пыльные зрачки слетает мухакак через радужное ломкое крыломелькает мир отрезанный от слуха –аквариум где время протеклоникак не вылезти из пришлого столетья!что ни рывок – то новый террористс унылой бомбой, с одинокой сетьюквартир подпольных, преданных девиц,со старостью почти благоразумной
когда бы не спасительный склероз –он удавился бы на лестнице бесшумнойзалез бы в бак помойный и проросты, нищенская рожь, обмолвка зренья!ты, мира нового ходячая тюрьма, –войди сюда, в иное измереньев стеклянный ящик заднего умавойди – ты изумишься: ты свободенна пыльном подоконнике – скелетс обломками прямоугольной плотистекла и сонной мухой на стеклес клочком газеты, солнцем на газетеравно читающем и пятна и словаи свет всеобщей грамотности светитиз недр гниющего повсюду вещества
и ты стоишь восхищён изумленьем – как легко и свободно переходил Витя от стихотворного натюрморта, мастером которого, несомненно, был – достаточно вспомнить «Натюрморт с головками чеснока» – к философии и истории; отобранные им для стиха умершие предметы, самые обычные, заряжались чем-то высоким, искрили…
любой рывок из века – невпопад!мы – в девятнадцатом, со всем стихосложениемс мироустройством взятым напрокатне мной задуман выполненный мноюрисунок жизни: рыбы в тростникахтолкутся и стоят серебряной стеноюи Время среди них как рыбина сквознаяне отличима от сестёр
И Соснин вспоминал «Натюрморт с головками чеснока»:
Стены увешаны связками.Смотрит сушёный чеснок,С мудростью старческой белымшуршит облачением,Словно в собранье архонтов – судилище над книгочеем.Шелест на свитках значков потаённым значением,Стрекот письмен насекомых, и кашель, и шарканье ног.
Дальше – забыл. Вот только:
Итак – постановка… Абсолютную форму кувшину гарантирует гипс, чёрный хлеб, Изогнув глянцевитую спину, бельмо чеснока, бельевая верёвка Сообща составляют картину отрешённого мира, но слеп – Каждый, кто прикасается взглядом как к холстяному окну… Страшен суд над вещами, творимый художником-Садом.– У стихов Кривулина – блуждающий ритм, я с ним намучался, – жаловался Даня-привет, который обошёл много столов, обсудил уйму стиховедческих сюжетов, вернулся и теперь постреливал точечными, съехавшими к переносице чёрными, как дула двуствольного пистолета, глазками в мучителя-Витю, – ну как, – наклонил носатую голову Головчинер, поглаживая пальцем ямку на подбородке, – как математически описать внутренние законы его поэтики?
– Никак! – посочувствовал Валерка, – Витя непознаваем.
– Нет, Валерий Соломонович, математический аппарат слаб пока, надо думать, – не унывал Головчинер; встал, собираясь отправиться за кофе.
– Почему Витя и не стремится к тому, чтобы поняли его стихи?
– Поэты разговаривают сами с собой, мир лишь подслушивает их разговоры, – поделился чьей-то мудростью Головчинер.
– Но зачем Витя ритм заставляет блуждать? – взялась за новую сигарету Таточка, жарко посмотрела на Бухтина.
– Чтобы искать смысл. Ритм, как щуп, им поэт, зажмурившись от страха, шарит в потёмках – а вдруг… Смысл не дожидается готовенький, в одной точке, и нет одного какого-то смысла, который ищет поэт, смыслов много.
– Смыслы группируются вокруг трёх главных, от века донимающих художника тайн – тайны времени, смерти… ритм блуждает…
– А третья? – Даня не терпел недомолвок.
– Тайна самого искусства.
– Тайна, тайны… – Даня скривил рот, погладил ямку на подбородке, – это пока тайны, пока, а пораскинем мозгами…
Рубин прислушивался.
– Не пора ли попросить трёшку?
– Пожалуй, пора, – милостиво согласился, когда отсмеялись, Рубин, небрежно принял Валеркину материальную помощь.
– У Вити и синтаксис блуждающий, путаный, подстать ритму, – допил то, что называлось «Цоликаури», Шанский.
– Он, по-моему, намеренно усугубляет путаницу, – обрадованно продолжил восхищённно-обвинительную речь Головчинер, – вообще не ставит знаков препинания, или, того хуже, ставит выборочно… вдруг – тире, двоеточие или – и вовсе изредка – запятая… да ещё в рифмованные стихи, и без того сложно, очень сложно рифмованные, вживляет белые. Подумываю сейчас, как ритмическую неопределённость математически описать, затем уж…
– И с заглавными буквами Витя обращается произвольно, неожиданно ставит, а так – сплошь прописные.
– Он для вас закавыки изобретает, Даниил Бенедиктович, чтобы без работёнки математиков не оставить, – попыталась утешить Милка.
– С такой продуктивной оравой, с этим хором сомнамбул, пьяниц мне безработица не грозит! – Головчинер сделал костлявой рукой обводящий пафосно-восхищённый жест, губы выгнул, изобразив улыбку, и громко, чтобы перекричать хор, крикнул. – Сэнди, я за тобой! – Кондратов стоял последним.
Между тем, Кривулин не поднимал головы, писал. Может быть, это?
среди сознательных предметовсреди колодцев тайной красотысвободно сердце от порабощенияи зрительные колбочки чистыубогая хромая мебельблаженная одежда в желвакахнемые книги мёртвые газеты —всё, созданное здесь, витает в облаках
в облупленной стене такие бездны света!лишённые уюта, мы согретыиным теплом – о, этот жар целебенвещей напоминающих о небе
Витин карандаш замер, Витя отпил остывшего кофе; осушил бумажной салфеткой кофейную лужицу.
И приподнял голову, но не увидел сидевших поблизости Соснина, Шанского, Бухтина, Милку и Таточку, так красиво выдыхавшую дым, не увидел очереди к кофеваркам… он смотрел куда-то в потолок, может быть, в угол, где сходились с потолком стены; и медитативное слово в поисках самого себя проникало сквозь преграды, которые только и притягивали его.
И вот уже писал:
они – молитва и надежда на прощенье немая Церковь мироосвященьяКак серьёзен! Ему присуща трагическая серьёзность Мандельштама, Ходасевича. И болью пропитаны стихи, такой болью.
– Это – личное!
– У каждого поэта – личное. О чём они спорили?
Не собственная ли серьёзность рассорила Кривулина с Кузьминским? Не мог больше терпеть паясничания, балагана вблизи стихов. И, может быть, Витя отбил спьяна селезёнку пьяному Косте – если, не дай бог, отбил, конечно, – не из-за какой-то обиды, не из-за какой-то подлости, которую тот учинил – если, конечно, учинил, не дай бог, – а за оскорбление стиха несерьёзностью.
Стих Кривулина пропитывался религиозностью.
И волосы отрастали, борода удлинялась, курчавилась.
Такая внушительная голова смогла бы дополнить-украсить не только конский круп, дабы получился кентавр, но и рясу епископа, даже митрополита.
При этом, однако, Витю трудно было вообразить в лубочно-церковных одеждах, расцвечивающих православную службу, в его запоздалой религиозности – крещение вслед за выходом из комсомола! – не было неофитского ража, вообще не было ничего узко-кон-фессионального, тем паче, обрядового, были – надмирная скорбь, надмирная боль и трезвость…как выглядел его Бог?
боль как солнце во сплетении солнечномкрылатое солнце сквозит по рёбрамтак на закате воронья стаяпересекает солнечный диск
боль ко всему что ни облито светомчто ограничено светом вечернего часа
Витя пододвинул палку, прислонённую к подоконнику; сползала, вот-вот упадёт – поймал, водрузил на место.
Покусал карандаш. Взгляд, пронзивший вновь угол, где сходились стены и потолок, потеплел.красный угол черепицы среди зарослей сезанна чеховское чаепитье на веранде и вязанье нудящего разговора: как мы всё-таки болтливы!Карандаш сломался?
Витя сложил тетрадку, опираясь на палку, встал.
Прекрасная античная голова. И – жалкий низ, эта вихляющая, с опорой на палку, походка на полусогнутых… из стороны в сторону его бросало, из стороны в сторону. Витю подсекла судьба снизу.