Приключения сомнамбулы. Том 1 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перешли у Фонтанки Невский, не заметив на углу Товбина; провожал их долгим умилённым взглядом.
Спины Тропова и Таточки удалялись… где Милка?
Да, вслед за Валеркой увлёкся знаковой премудростью Шанский, азартно листал полузапретные ротапринтные сборнички «Трудов…», доставлявшиеся Бухтиным из вольной Эстонии, что твой «Колокол» или «Искра».
Из «Лавки писателей» вышел Битов, зашагал навстречу, никого, ничего не видел.
– Зазнался или в творческом ослеплении?
– И то, и другое.
– Сжалиться, через дорогу перевести?
– Не оценит.
– Рубин его в нобелевских амбициях уличил, а мы-то при чём, чтобы он в упор нас не видел?
– Мы – слышали.
Да-да, искусство-ед, на время заразившись-таки верой в постижение секретов творчества, радостно переболел структурализмом – проштудировал методы его со славных лет пражского лингвистического кружка и теперь выуживал у Валерки новейшие технологии расчленения художественных тел, тканей, Валерку Шанский величал маньяком анализа, который расправляется с произведением, как Джек-Потрошитель с продажной женщиной. И – будто пытливый неуёмный и доверчивый меломан, очарованный конкретной музыкой – Шанский вслушивался в возбуждающе-щекочущие ухо имена-термины: означаемое-означающее-адресант-Барт-полисемантика-коннотация-релевантность-Леви-Стросс… – не следовало путать с джинсовым королём Леви Страусом.
Угловая булочная, Милка с батоном, торчавшим из сумки.
Шанский окликнул, но Милка, помахав, свернула к Манежной; дочку пора кормить.
В перспективе Малой Садовой мелькнул Эрлин – приближался к кулинарному отделу «Елисеевского»; священный час кофепития.
Перешли Садовую, пробрались сквозь возбуждённую толпу у «Пассажа».
Почтовое отделение Д‑11 деловито покинул Дин – забегал за корреспонденцией до востребования; теперь заспешит к Публичной Библиотеке, вот-вот он столкнётся с Товбиным, заговорив, оба, удивлённые и умилённые, посмотрят вслед.
От киоска «Союзпечати» отделился Акмен с кипой польских газет, иллюстрированных журналов, которые поступали с перебоями, иногда разом за всю неделю. Акмена заметил Шиндин, они, пролистывая на ходу варшавскую, краковскую, гданьскую культурную хронику, медленно побрели к Дому Книги.
Ассириец Герат кинул в выдвижной ящичек щедрую десятку, отполировав бархоткой щиблеты; клиент поднялся с сиденьица, накрытого протёртым ковриком, Герат по-военному доложил дислокацию. – Валя Тихоненко недавно подъехал, – показал на мотоцикл, пристёгнутый цепочкой к стволу липы, – а Тропов с дамой только-только вошли…
– Не будем мешать, – улыбнулся Шанский, – кто в чебуречной?
– Рубин, Кеша, Има Рускин… гудят, мест нет.
– Рискнём, – сказал Валерка. Протискивались меж занятыми столами.
– Может быть, на балкон?
крылья и лабиринт (затуманенные взгляды, брошенные вверх и вниз с узкого балкончика чебуречной)– Только чур о высоком! – звякая бутылкой о стакан, подливал и подливал Шанский: он ненавидел мелкие бездны быта, вопрос «как дела» считал архипроклятым на фоне тех, попросту проклятых вопросов, постановкой коих всемирно прославилась родная словесность. – Всё выше, выше и выше, – когда ещё, нахлобучив отцовскую фуражку с голубым кантом, напевал Шанский. Со школьных лет заводил Валерку? Впрочем, Валерку – особенно теперь! – не было нужды выталкивать в небо, подзаряженный алкоголем, взмывал выше, выше – штурм вербальных высей не всегда удавался, зато уж оснастка штурма, рекогносцировочные облёты пиков, уходивших за облака…
Со студенческих залётов в запретные сферы, сделавшись знаменитостью университетского коридора, где Валерку провожали восхищёнными взорами, словно Валю Тихоненко на Броде, он обрёл свободу – к вдохновению его не приценивались, рукописи не покупали. Однако шум вокруг вольных критических писаний и переводов, резонируя с громким и без того, трагически подсвеченным судьбой великого отца-формалиста именем – Валерий Соломонович Бухтин-Гаковский, подумать только! – не утихал. По ошибке даже тиснули в «Вопросах литературы» отрывок из – непечатной, по-Шанскому – статьи «О травестии великих культурных мифов» – набрали петитом, выделили из корпуса общедоступных текстов, но и это редактора не спасло.
Густо-красные стены и потолок тускло отблескивали… светильнички-бра, зажатые в безвкусных пластмассовых абажурчиках-скобках, дёшёвые цветастые занавеси на окнах; как в сельской чайной. Сквозь перильца виднелись столы: Кешка, Имка Рускин, знаменитость с помятой в пьяной драке переносицей, переводчик сенсационного польского романа. Оба славно подвыпили, с ними… а, ужель та самая?
– Она другому отдана! – орёт Имка, завидев Шанского, по-хозяйски обнимает хохочущую Татьяну; Шанский поощрительно кивает, мол, кто же дал ей путёвку в большую жизнь… Кешка смешно щурится, строит узкие глазки Анне, у Аги Венчукова бликует лысина; забыв про остывающий харчо, Ага быстро-быстро набрасывает дружеские порно-карикатуры зелёным фломастером – божественно вырисовывает возбуждённые сближением половые органы, картинно отрывает листочки блок-нота, дарит.
Все друг друга знают, любят ли, ненавидят, но всем-всем героям хаоса радостно и хорошо на душе – едоки, выпивохи, сидящие и за удалёнными столами, весело перекликаются, как дети аукаются в грибном лесу.
Отрывки, обрывки…
Оснастка, прицелочные облёты, вот-вот…
И бросалось в глаза, что Валерка, толкователь и препаратор композиций, индивидуальных поэтик, продвигаясь по лабиринту чужого текста, постигая, объясняя его строение, как и подобало отпрыску-наследнику великого формалиста, вроде бы забывал об авторе, воспринимал текст как самоценный, порождённый неведомо кем и зачем продукт, содержащий то, о чём автор мог и не подозревать, как если бы текст им не обдуман, не сочинён вовсе, лишь записан…
Подобные рассуждения становились привычными.
Куда интереснее, что, рассуждая, Валерка пылко придумывал-выстраивал свой собственный лабиринт.
– Лабиринт? – переспрашивал, подпрыгивая на стуле, Шанский.
– Лабиринт – это и вся культура, и конкретный роман, картина, и мозг художника, а сам художник, упираясь в коленца, тупики лабиринта, время от времени взмывает как чудотворец…
– Не абсолютизируешь мифические изобретения Дедала? Они что, универсально оснащают творчество?
– Да, оснащают, – в свою очередь подпрыгивал на стуле Валерка, – только Дедал глубже мифических историй о нём самом, выдумщике хитроумных способов познания – то талию муравья перевяжет ниткой, и тот проденет её в отверстие раковинки, то… Куда важнее, что крылья и лабиринт служат, как шифровке художественной тайны, так и дешифровке её, это и метафора состояния-процесса, и универсальный инструментарий двойного действия, сам Дедал, – резанул Соснина насмешливым взглядом, – первый зодчий-художник, осознавший себя таковым и чудесно, на все времена оснастивший внутренними стимулами и механизмами творчество… Недавно старинную гравюрку откопал с лабиринтом, крыльями, скопировал, уменьшил для экслибриса… – когда Валерку распирало вдохновение, долго не мог умолкнуть.
Да-да, Валерка взлетал, обретал новый широкий взгляд и, сложив крылья, падал камнем, будто бы стервятник на трепещущую добычу, и снова брёл, брёл от одного тупичка к другому, нетерпеливо пощипывая разноцветную бородёнку.
Наконец-то принесли чебуреки.
Выпили.
краткий дискурс от Бухтина,в – известном смысле – вводный и обобщающийВсякая поэтика, как тайна индивидуального творчества, означала для Валерки поэтику оговорок, непроизвольного самораскрытия, высвобождения сокровенностей в условно-иносказательной, подчас и нелепой форме… оговорки суммировались в произведении, которое и представало затем опечаткой времени, застигнутого врасплох художником; возвышенным сбоем времени, непроизвольной неловкостью…
удовольствие от текстаЗная, что истина умирает в споре, Валерка не жаловал официальные публичные дискуссии в учёных собраниях, любил солировать – со стаканом в руке, темпераментно, весело. Но не только в «Сайгоне», «Щели» или чебуречной ценили вольный Валеркин голос, и уж точно не один Шанский развешивал уши, когда Валерка открывал рот.
Органы бдили.
И всё же, не афишируя Валеркиного участия, его – благо знал с младенчества иностранные языки, а научное имя отца, замученного в застенках, соединяло интеллектуалов всех стран – подключали для смягчения идеологического противостояния к беседам-экс-курсиям с заграничными мастерами слова: было дело, Валерка даже потчевал нашим мистическим градом Сартра с де-Бовуар. – Симоной де-Будуар, – посмеиваясь, перевирал громкую философскую фамилию Валерка и, рассказывая, как Сартр постреливал подслеповатым вожделением в девиц, разносивших кофе, давал понять, что не прочь был бы разделить с голубоглазой похотливой Симоной её тягостную свободу; философскую чету и разношёрстных гонкуровско-букеровских лауреатов сопровождения поселили на трое суток в старомодных люксах «Европейской» с самыми чуткими в отечестве микрофонами; заезжим пессимистам-экзистенциалистам, в смычке с соцреалистами, боровшимся за мир во всём мире, предстояло озаботиться жанровою судьбой романа.