Приключения сомнамбулы. Том 1 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Чего метафора?
– Внутреннего мира искусства!
– Тогда уж внутренностей искусства! – тряхнула волосами Милка, – там, в нутре складней, окровавленные органы, потроха. И узлы кишек… на них раны, нарывы, смазанные зелёнкой.
Точно подметила, – подумал Соснин.
– Илюшка, заснул? Так цеплялись к вам или не цеплялись?
– Нет, потом – тишина. Хотя, выяснилось, мы были первыми… скандал позже вспыхнул из-за выставки «эрмитажников-такелажников», нас не тронули.
– Мишка Шемякин знаменитым стал, прославился, когда из-за него директора Эрмитажа выгнали, а вы в безвестности прозябаете.
– Каждому – своё.
– Неужто и для профилактики на Литейный не вызывали?
– Нет, словно забыли.
– Не забыли, ждут удобного случая, – утешал Валерка, – у них дел невпроворот, сами ли снова оступитесь, дойдёт очередь – возьмут в разработку…
– Точно! Завели досье, занесли в картотеку, клюнет начальничков жареный петушок, припомнят, – каркал Шанский, – хотя… досье с картотекой лишь дополнили, завели-то ещё при «плакатном деле».
потрясающая метафора или (совсем не медицинское) чудо иглоукалыванияНа столе стоял куб, грани были аккуратно оклеены бледно-серым холстом; поверхностный холст намекал на связь с живописью?
– К произведению надо подобрать ключ, – широко улыбнулся Боб Николащенко, вооружаясь какой-то шпилькой…
– Чтобы снять дихотомию внешнего и внутреннего, – добавил Шанский; щегольнул новым словцом.
Между тем от укола шпилькой потаённой болевой точки в кубе вдруг проснулась подвижность. Куб, заждавшийся сигнала к трансформации, мягко раскрылся, вернее, развернулся – неравные фрагменты соединялись с помощью рояльных петель, петелек, хитроумных замочков-застёжек, образующих невидимый механизм.
Снаружи – оголённо-гладкие холстяные грани куба, строгий геометризм, но что творилось, стоило форму разъять, внутри! Каждой выпуклости отвечала впадина, чтобы смогли опять сомкнуться, застегнуться после просмотра в провокационно-равнодушный куб, объёмные створки… Бугристые выпуклости, впадины-вмятины, тщательно отшкуренные, раскрашенные – темнее, светлее, с резкими контрастами и растяжками – едкими анилиновыми красками: зелёной, жёлтой, малиновой… опухоли, полипы и – рваные глубокие раны, россыпи фурункулов, прыщиков в ярком сплетающемся струении сосудов… запёкшиеся разводы и затёки, пятнышки-сгустки… да, отлакированные рельефные внутренности искусства кровоточили…
Соснин смотрел заворожённо, ни слова не проронил.
те же и Головчинер– Привет!
– Привет, привет…
– Что я говорил? Лёд тронулся, Кушнера напечатали!
Головчинера так и называли – Даня-привет. Жердеобразный Даниил Бенедиктович и впрямь был с большим приветом: физико-математический кандидат, физик-ядерщик, вычислитель переменной скорости электрона, а также специалист по магнитным полям и полюсам планет, он не только передний край естественной науки возделывал, благословлённый Колмогоровым, испытывал теперь поэзию математикой: погряз в стиховедении, пересчитал все ударные и безударные слоги Серебряного века, взялся за современников… не боясь стукачей, говорил, что Бродский на очереди…
Бродский сам его остерегался как стукача…
– Рассиделись, пора и нам перекусить, пора, сносу нет! Ноги не держат! – закричала главная буфетчица, а неряшливая толстая посудомойка, вытирая на бегу красные руки о влажный, из вафельного полотенца, фартук, встала у двери.
пока в «Сайгоне» санитарный часПерекочевали в кафе-автомат.
Солёный гомон таксистов, сардельки под красным мучнистым соусом.
– Пиво выпьем из автомата? – предложил Валерка, – в автомате, наверное, нельзя разбавить.
– Можно, – глубоко вдохнул Рубин.
Довлатов подробно объяснил про специальную трубочку за спиной автомата, подключённую к водопроводу; выпили стакан пива – стакан воды наливается, автомат постоянно полон, к концу дня одна вода льётся; берут вместо газировки. Довлатов признался, что с утра за пивом заходит, когда автомат только зарядили.
– Не водой же опохмеляться! – понимающе кивнул Бухтин и помахал плотному круглолицему Арефьеву, заедавшему сарделькой водку.
– На заводе сразу нельзя разбавить? – распахнула ресницы Милка.
– Неудобно, хотят марку держать, – выдохнул Рубин.
бездоказательная, но чувствительная для самолюбий самих гениев гипотеза о питомнике гениев петербургской словесности, границы которого очертил Тропов (после санитарного часа)– Кофе нет ещё, кофе нет, отстаньте! – кричали, дожёвывая, буфетчицы, – только воду в машины залили.
– В Петербурге есть удлинённый магический прямоугольник, с одной стороны ограничен Литейным, с другой, параллельной, – Фонтанкой… именно в этом пространстве… – Тропов перечислял литературных гениев, выпестованных узким местом.
Соснин, хотя и не претендовал… куда там, не пришей кобыле хвост, но всё же прикинул – Большая Московская, вслед за Владимирским, продлевала створ Литейного.
Бродский, сдерживая радость, нацепил маску невозмутимости, открыл томик Данте – Дом Мурузи был угловым, как раз на…
И Довлатова переполняло удовлетворение, глаза весело блестели; улица Рубинштейна протекала чуть ли не по центральной оси питомника-заповедника.
И Шанский с Бухтиным не спорили, понятное дело.
А Битов окаменел – ему, аптекарскому островитянину, не светило, поскольку родился и жил вне отведённой гениям резервации.
Тут ещё Рубин влез. – Андрюша! – ехидно-ласково улыбнулся Битову, – ты, небось, уже нобелевскую лекцию сочиняешь? Учти, главное для нобелевского лауреата – проникновенное обращение. – Ваше Величество! – поклон. – Ваши Королевские Высочества! – поклоны…
Довлатов заёрзал, Бродский разволновался.
торопливые – на пропитанных кофе и вином бумажных салфетках – портреты всего нескольких, случайно очутившихся рядом гениев, портреты, ими же, поэтами-гениями, дописанные стихами– Саломея моя! – облапал Милку Костя Кузьминский, – танцуй:
Не ласкать твои мне груди.Так начертано судьбой.Голова моя – на блюдепред тобой.
Костя, за неимением блюда, даже тарелки, попытался, согнувшись, уложить рыжебородую голову на блюдце… борода на столе, ухо поместилось, хитро взблескивает голубой глаз-корбункул.
– Смотри, голова отсечена, а глаза живые! – толкает Милку Соснин… как им всем весело, и пар уже заклубился над кофеваркой.
– Костя, Костя, не дурачься, что-нибудь посерьёзнее сочинил? Помнишь, я просила, чтобы сочинил, посвятил…
Поэмы нет. Неяркий свет горит.Скрипит перо. И на строке неяснойТвой образ появляется прекрасныйИ ласково со мною говорит… –
борода елозит по столу, ухо конвульсивно дёргается на блюдце, а-а-а, в транзисторе стукача хрипит Армстронг, скорчившийся Костя ловит и ногой отбивает ритм; откуда у Кости кожаные штаны?
– Ещё, что-нибудь сочини и, может быть, для меня? – кокетливо погладила буйную Костину головушку Таточка; Костя чуть-чуть оторвал ухо от блюдца:
Каждое слово моё,Гениальностью зазвучавшее,Вся поэма,Зовущая, как труба –И взамен я не жду участия,Взамен я требуюТолько тебя.
Таточка подставила щёчку для поцелуя, Милка захлопала в ладоши.
И Шанский похлопал. – Для импровизации в такой позе совсем недурно.
– А «Осеннее троеглавие» дописал? – спросил Бухтин.
– Ура! – весело каркнул Шанский, – варят кофе.
Сезон осенний. В небе сизомРазрывы туч. Дожди в Алупке.И ночь. В заброшенной халупкеЯ пью перцовую. Мой разумМне говорит, что мозг мой празден,И я молчу. И мчат потокиПо грязным улицам. Карнизы –Как водопады. КипарисыСтоят как призраки.
Костя клокотал стихами, утомлял, не умея сдержать распиравшую изнутри словесную магму… но отдельные строчки, даже строфы, в которых неожиданно застывала магма, прочно запоминались:
………………… так в ритмСтихов – уложатся страданья.О Боже, множатся рыданья:Разверсты хляби. В чёрном небеЛуны безумное круженьеМеж туч. Моление…
– Костя! – магму остудила Милка, – не забыл? Бродский гениально читал, а Толька колол орехи. Не забыл как Ося читал? Мечтательно и напористо… – всё так же фонари во мгле белеют, всё тот же пароход в заливе стынет…
– Нет, это он в другой раз дочитывал, тогда не успел. Тогда Бродский на строфу раньше взорвался – сегодня, – бросил, порозовев, знаете, как розовеет во гневе? – вы освистали гениального поэта, стыдитесь! И – долой. А сначала, с подвываниями: