Приключения сомнамбулы. Том 1 - Александр Товбин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В проходе возник Шиндин – кивал знакомым, тихонько, тыча пальцем в потолок, предупреждал, как предупреждал едва ли не ежедневно. – КГБ, КГБ… Рубин, изобразив удивлённый ужас, успел выудить у Шиндина трёшку. За Шиндиным шёл Акмен с тоненькой книжицей Кушнера. Гордо, будто это личный его успех, опалял маслисто-пламенным взором и показывал, объяснял. – Кушнера напечатали, смотрите, Кушнера напечатали… Это была новость!
Страсть как жаждали славы гениальные кофеманы и выпивохи, жаждали напечататься, громко прославиться, но не так, как московские погремушки. Мечтали проснуться знаменитыми, жаждали всемирной, а то и надмирной славы. По гамбургскому счёту? Нет, берите выше – по счёту «Сайгона»! Никак иначе! И потому пренебрежительно поглядывали на тех, вроде бы удачливых, кому доводилось что-то опубликовать, что-то, приемлемое для властей, тиснуть… но Кушнер – поэт, тонкий поэт!
Ему, конечно, тайно завидовали.
Бродский крепился.
Довлатов сник.
Рубин, чтобы растормошить могучего друга, стал пересказывать Тропову бессмертные остроты Довлатова.
Довлатов благодарно откликнулся, пересказал стоящую иных антологий юмора остроту Рубина. – Представляете, Рубина спрашивают, где живёт Бродский, а Рубин отвечает, что не знает, где живёт, но знает зато, что умирать приходит на Васильевский остров.
– Нет ли хохм посвежее? – поморщился Тропов; Бродский, порозовев, притворился, что ничего не слышит.
– Будут, будут и посвежее, – обнадёжил Довлатов, прорычал, передразнивая Аймана, – славы, славы…
Да, чуть в сторонке сорил собственными остротами Айман… и какая-то абракадабра неслась, как если бы Айман, мучительно перебирая слова, искал заголовок: бесславье гениев, возжелавших славы… славное начало, бесславное начало…
Кто-то из стукачей демонстративно настраивал транзистор; запел Эмиль Горовец и сразу – треск, позывные Би-би-си, родной хрип, кашель Анатолия Максимовича Гольдберга.
– Заткнуть уши, не поддаваться на провокации! – приказал Шанский.
– Как тебе «Золотые плоды»? – спросил Тропов.
– Неожиданно! Не сразу раскусил.
– И я не сразу, потом заскучал, – пустовато внутри. Сплошные отражения, сплошное эхо, нет натуральности.
– Привыкай, из нового романа всё натуральное изгоняется. Соснин вслушивался…сплошные отражения, нда-а.
Из транзистора стукача запели юные ливерпульцы.
Вбежала, тряся рыжими патлами, Милка, ей навстречу кинулся Шанский; подвёл к столику, Милка чмокнула Соснина.
Густые коричневые веснушки на скулах, резкая графика подведённых век, голубизна, хлынувшая из бездонных очей; на Милке клетчатое, сине-белое платье, короткий белый жакетик.
– У Бродского глаза такие живые, правда? – любовно осматривала ближайших гениев Милка.
Шанский заказал по двойному кофе.
– Мужчина, а рюмочку? – улыбнулась Милка и помахала подруге, прехорошенькой Таточке, интуристовской переводчице; Шанский покорно помчал в буфетный предбанник, где торговали бутербродами с сухой колбасой, коньяком, вином.
Тропов отодвинул чашку. Таточка уколола большое сердце? Вполне могла – стремительная, в узких брючках, сиренево-лиловой кофточке с затейливыми разводами. Да, Таточка!
Тропов проводил любопытным взглядом…
– Валерку ждёте? – уселась Таточка, поставивила на столик лакированную сумочку; Милка пожала плечиками.
Столик был у окна, Соснин смотрел на мокрый Владимирский, подъехал к остановке трамвай, «девятка»; немытое стекло еле просеивало серенький свет.
– У Бродского глаза живые, но бывает, брызжут наглостью или… не замечают… в себя уходит и больше никто для него не существует.
– Даже Марина?
– Да. Иначе бы не наставила ему рога с мокрогубым Бобышевым.
– Бродский из-за неё, ходят слухи, вены себе пробовал резать.
– Где следы тех порезов? Это поэтический жест.
– Пригодится для биографии.
– Знаете, какой жест ещё пригодится? В Доме Писателей Пастернака травили, а безвестный смельчак наполнил сметаной резиновые изделия баковского завода, забросал бомбами… поговаривают, что бомбометанием занимался…
– Как гнусно Иосифа в «Вечорке» пропечатали!
– Гады! За каждым шагом следят.
– Богатая получится биография.
– Помню, Бродского до слёз пожалела! – Милка, уловив внимание Рваного, понизила голос, – Иосиф гениально читал… ну как это… цветник кирпичных роз… а Толька под напористое гениальное чтение колол орехи, Бродский бросил, уходя: сегодня вы освистали гениального поэта, стыдитесь; только Рем Каплун за ним ушёл. Пустяки, достойные вечности?
– Нет, орехи в другой раз колол.
– Нет, тогда, тогда…
– Нет, тогда Ося бесконфликтно читал:
Я обнял эти плечи и взглянул На то, что оказалось за спиною, И увидал, что выдвинутый стул Сливался с освещённою стеною.
– Нет, нет:
Вот я вновь посетил Эту местность любви, полуостров заводов,Парадиз мастерских и аркадию фабрик………………………………………– Нет, я не сумасшедшая! – цветник кирпичных роз… и так напористо…
– А, по-моему, напористо читал «Пилигримов»:
И значит не будет толка От веры в себя да в бога И значит останется только Иллюзия и дорога…
– Нет! Тогда… – цветник…
– Спросите у самого Бродского, вон сидит… или, кажется теперь, что мог тогда там сидеть? Там, через три стола, сидел, растворяясь в голубом дыму, или – в ссылке?
– Напоминать гению о вечере, когда его освистали?
– Какие хоть орехи были, грецкие или фундук? – издевалась Таточка, косо посматривая на ручные часики; не пора ли возвращаться на службу? Ждала Валерку…
– Допустим, грецкие! Ты что, тоже делаешь ему биографию?
Соснин вслушивался – с заигранной пластинки памяти звучно слетали стихи, много стихов, но перепутывались безбожно даты:
Дворцов и замков свет, дворцов и замков,цветник кирпичных роз, зимой расцветших,какой родной пейзаж утрат внезапных,какой прекрасный свист из лет прошедших.
– И у Довлатова глаза живые, горячие, он такой громадный, но мне его почему-то жаль, как маленького обиженного мальчика в коротких штанишках… далась ему вся эта литературная сволочь, эти подлые совписовские издательства, ну и чёрт с ними, что не печатают, пусть сдохнут… знаешь, как я с ним познакомилась? – Милка расстегнула жакетик, – шла по Щербакову переулку, он – по Рубинштейна, в махровом халате и шлёпанцах, с собачкой.
– А-а-а, в халате, с собачкой, – заулыбался Соснин, – вечный образ; тоже как-то шёл по Щербакову переулку… а потом…
полуовал в овале, овлатовская фокстерьерша и эхоСидели у Валерки на кухне, по привычке выглядывали в овальный двор: вот из окна полуовала лестничного выступа высунулась рука с половиком, вытряхнула, вот, осторожно маневрируя, выбрался из двора грузовичок… и сразу забежала с улицы фокстерьерша, присела пописать…
За ней – экзотический гигант в халате, шлёпанцах.
– Серёжа-а-а! – заорал Бухтин и отозвалось ему причудливое, громкое эхо, гигант задрал голову, – то ли хотел увидеть овал неба, откуда раздался зов, то ли само эхо поймать, продлить.
Не таким ли раскатистым, как то эхо в овальном дворе, представлялся ему желанный гром медных труб?
вернувшись в «Сайгон» (за столиком у окна)Милка перевернула страницу «Пшекруя».
Кадры из «Сладкой жизни» занимали два разворота.
Боря Понизовский наклонился, грузно навалясь всей тяжестью торса на палки.
– В прошлом номере был классный материал о Гротовском.
– И кто этот Гротовский? – достала сигареты Таточка, снова скосила глаза на часики и – махнула рукой на службу.
– Театральный революционер, режиссёр, номер один в мире. Гротовский не позволил умереть театру, – важно пропыхтел Понизовский и, удерживая на манер циркача равновесие на одной палке, галантно чиркнул спиртовой зажигалкой. Завидев Соснина, помрачнел – Боря прослышал о зеркалистой чечевице, подозревал Соснина в том, что всерьёз надумал игрой поверхностных отражений отменить режиссуру, актёрство, ликвидировать, как класс, рабочих сцены.
Тихо подгребла перезрелая долгоносая девушка в длинном тёмном платье, она, смущённо опустив глаза, держала в вытянутой руке маленький жостовский подносик с самодельными брошами из пенопласта, которые на продажу вырезал Боря, – броши кляксовидные, рельефные, раскрашенные гуашью; красивые.
Покупателей не нашлось, хотя разглядывали внимательно; Понизовский, сопровождаемый девушкой, громко, обиженно стуча опорными палками, направился к выходу.
Рубин передал Соснину листок с едва различимой машинописью… А-а, открытое письмо Битова.