Революция и семья Романовых - Генрих Иоффе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впоследствии Родзянко, защищаясь от нападок монархистов, в уже цитированном нами письме в газету «Руль» уверял, что он «не возражал против экспедиции генерала Иванова», но узнал о ней «только тогда, когда она подходила к Вырице». А за это время ситуация изменилась так, что «не возражать» против «экспедиции Иванова» было уже просто невозможно. Все, кто оттеснили Родзянко, хорошо понимали это. На Иванова, по-видимому, решено было оказать соответствующее давление. Подтверждением этого может служить факт направления к нему двух полковников генштаба – Тилле и Доманевского, миссия которых сводилась к тому, чтобы убедить генерала-карателя в том, что вооруженная борьба с восставшими только осложнит и ухудшит положение, что порядок легче восстановить путем соглашения с думским комитетом и намечаемым им правительством. Об этом, по всей вероятности, хотел говорить с Ивановым и Гучков, который направился с Шульгиным в Псков к царю и который телеграфно согласовывал свою встречу с Ивановым (она не состоялась). Давление на Иванова оказывалось и кружным путем с другой стороны – через Ставку, которая, как увидим дальше, к концу дня 28 февраля совершила важный тактический поворот.
В таких условиях «экспедиция» генерала Иванова «забуксовала». В ней совершенно ясно просматриваются два момента: замысел (занести железный кулак над Петроградом и «размозжить череп» революции) и финал (замахнувшаяся рука бессильно опускается и падает). Между ними прошли бурные революционные события, решительно ломавшие планы, расчеты и намерения контрреволюции. Но именно этот безрезультатный финал «экспедиции Иванова» сразу же после революции попытались выдать за ее изначальную цель. Учрежденная Временным правительством Чрезвычайная следственная комиссия явно не была заинтересована в раскрытии подлинной сути всего этого дела: царизм был свергнут, буржуазия оказалась у власти, дальнейшее углубление революции не соответствовало ее классовым целям, напротив, лозунгом дня стал призыв к единению всех «общественных сил». В таких условиях восстанавливать истинные цели «миссии Иванова» значило лишь разжигать ненужные Временному правительству страсти. И комиссия на удивление легко принимала на веру то, что говорили ей организаторы и исполнители этой «миссии». А они, естественно, всемерно старались обелить себя, затушевать свою роль как царских карателей и, напротив, представить себя в виде борцов против «павшего режима».
Перепуганный Иванов твердил, что ему поручено было действовать в контакте с Думой, помогая ей в сформировании «министерства доверия», что он и в мыслях не имел действовать оружием, думал только о том, чтобы произвести «моральное впечатление». Начальник его гражданской части А. А. Лодыженский уверял, что власть «генерал Иванов хотел с первых шагов своих использовать в том смысле, чтобы немедленно устранить прежнее правительство и привлечь к управлению государством новые живые силы. Лицами этими, которым, по мнению генерала Иванова, можно было бы поручить задачу сформирования нового кабинета, могли бы быть Кривошеин или Самарин». Офицеры Георгиевского батальона чуть ли не в один голос уверяли, что их командир генерал Пожарский с самого начала заявил, что не разрешит стрелять в народ. Генерал-майор Апушкин, ведший следствие, с готовностью воспринимал показания такого рода[105].
Любопытно, что даже члены свиты Николая II, допрашивавшиеся в той же комиссии, в один голос утверждали, что, как только в Ставке были получены телеграммы Родзянко с просьбой о «даровании» «министерства доверия», они сразу же прониклись необходимостью такого шага и к этому склонили царя сразу по его выезде из Ставки. А между тем в распоряжении Апушкина имелись и иные показания. Например, фельдфебель 1-й роты Георгиевского батальона С. Оглоблин сообщил, что командир роты при отъезде из Могилева объяснил солдатам, что «мы едем сопровождать царя и в случае, если встретим какую-либо преграду, мы должны выполнять присягу». Некоторые офицеры говорили солдатам, что «из Петрограда идет бронированный поезд с немцами, которые грабят и бесчинствуют по дороге, и что нужно их остановить»[106]. Но все это не вписывалось в миротворческую картину «экспедиции Иванова», которую Чрезвычайная следственная комиссия Временного правительства готова была принять…
Получила хождение версия, согласно которой Николай II чуть ли не добровольно отказался от власти. Историографический и источниковый анализ довольно быстро приводит нас к ее истокам. Они – в послереволюционных свидетельствах и показаниях как некоторых бывших «верноподданных», так и бывших либеральных оппозиционеров. Первые считали, что поношением свергнутого режима и свергнутого царя они скорее добьются «места» при новом режиме; вторые – версией о «самоубийстве» царизма поддерживали политическую проповедь о «единодушии» Февраля. Вот, к примеру, коннозаводчик и по совместительству царский историограф Н. Дубенский. Если верить его дневнику, который он вел, разъезжая вслед за Николаем II в «свитском» поезде, то именно ему, Дубенскому, принадлежала весьма важная роль в решениях, принимавшихся Ставкой и царем. Так это он, оказывается, «заронил» мысль об «экспедиции» генерала Иванова в Петроград, но исключительно с «миротворческими целями». Ему также принадлежит ставшая афористической фраза о том, что Николай II отказался от власти, как будто «сдал эскадрон». Все эти свидетельства, естественно, были сделаны после того, как с царизмом было покончено. И не так уж не прав был Родзянко, когда в эмиграции, отвечая монархистам на обвинения в «революционности», писал: «Ну, хорошо, пусть я по-вашему автор революции… Но позвольте вас спросить: где же вы и ваши единомышленники были, когда вспыхнула революция?.. Вы, господа… сделали хуже. Вы не просто уклонились от борьбы, но еще и укрылись под красными бантами на груди и продолжали служить на теплых местечках ненавистному вам Временному правительству»[107].
А вот показания А. И. Гучкова в Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства 2 августа 1917 г. (Гучков был одним из шести свидетелей отречения в Пскове): «Такой важный акт в истории России… – крушение трехсотлетней династии, падение трона. И все это прошло в такой простой, обыденной форме, я бы сказал, настолько без глубокого трагического понимания всего события со стороны того лица, которое являлось главным деятелем в этой сцене, что мне прямо пришло в голову, да имеем ли мы дело с нормальным человеком… Человек этот просто до последнего момента не отдавал себе полного отчета в положении, в том акте, который он совершал…»[108]
Оставим в стороне просто нелепое утверждение Гучкова о том, что отречение для Николая II означало «крушение трехсотлетней династии» (дело обстояло как раз наоборот!). Но ведь спустя почти полгода после февральских событий Гучкову просто не могло быть неизвестно, что для того, чтобы подвести Николая II к отречению, потребовалась тяжелая борьба и что он, Николай II, боролся за власть, можно сказать, до последнего предела своих возможностей. И если, тем не менее, Гучков упрямо твердил о полном непонимании царем положения, то тут, несомненно, был прежде всего политический расчет, усиливавшийся, вероятно, и соображением личного порядка: перед лицом крепнувшей контрреволюции (шел август 1917 г.!) вчерашние «борцы с царизмом» уже начинали помаленьку «реабилитировать» себя и Гучкову важно было подчеркнуть, что никто «не принуждал» царя к отречению.
Любопытно, как трансформировалась версия о «самоустранении» царизма и «самоотречении» Николая II после Октября, уже в эмиграции. Мотив, компрометирующий царя, из нее полностью исчез. Например, «конституционный монархист» Н. Н. Чебышев говорил в одном из своих выступлений: «А иные говорят, что у нас вообще не было революции. Так ли уж это глупо? Смотрите: у нас было длительное отречение от власти. Государь снял с себя венец… Императору Николаю II угодно было отречься не только за себя, но и за сына, что противоречило закону. Потом и великий князь Михаил Александрович после беспорядочной беседы с каким-то случайным сборищем… отказался принять престол…»[109]
Политическая подоплека всех этих версий ясна. И, тем не менее, отголоски их довольно долго звучали в исторической литературе. Сказывалось отмеченное нами определенное игнорирование «верхов» и ходе изучений истории революции и опасение преувеличить значение царского отречения в ходе революционных событий. Интересно, как «непрофессионал», свободный от давления историографической традиции и именно потому, может быть, более способный непредвзято взглянуть на событие, с некоторым недоумением обнаруживал просчет историков. В июне 1928 г. В. В. Шульгин, один из двух думских посланцев, «принимавших» отречение царя, вспоминая прошлое, писал другому думскому посланцу, А. И. Гучкову: «Мне иногда приходит в голову, что было бы хорошо собрать все записи, касающиеся отречения, и издать их одной книгой… Это мог быть большой труд под заглавием «Отречение»[110]. Шульгин не знал, что труд, о котором он так пекся, уже вышел в Советском Союзе. В 1927 г. в Ленинграде под редакцией П. Е. Щеголева был издан сборник воспоминаний очевидцев (и некоторых документов) под названием «Отречение Николая II». Ему была предпослана интереснейшая статья Михаила Кольцова, в которой он, анализируя поведение царя в критические для него дни, с удивлением спрашивал: «Где же тряпка? Где сосулька? Где слабовольное ничтожество? В перепуганной толпе защитников трона мы видим только одного верного себе человека – самого Николая. Он стоек и меньше всех струсил»[111]. Да, царь боролся до конца: даже в свое отречение он, как мы увидим, «вложил» политический маневр, рассчитанный на спасение монархии и династии…