Седая нить - Владимир Алейников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как там я буду жить, выживать, что, пожалуй, вернее, – ничего, это дело десятое, как-нибудь с этим я разберусь, и, наверное, проживу, и, пожалуй, всё-таки выживу, чтоб суметь на земле этой грустной, в нашей, слишком уж горькой, яви, в нашей, слишком уж странной, отчизне, в нашем, слишком уж страшном, столетье, встав однажды над всем и всеми, заодно с естеством, с природой, чтобы мир свой создать, прекрасный, гармоничный, разумный, чистый, изначальное слово сказать.
И звучала всем своим новым, всеобъемлющим и всевластным, небывалым многоголосьем, над землёй, за окном, в пространстве, раздвигающемся во времени, над моей судьбой, моя осень, – и горела, не догорая из упрямства, наша свеча…)
…Вечер плескался в окна. Широкий, многообразный, раскинувшийся над столицей, над всею землёю, вечер, обволакивающий своими назревающими волнами здания и машины, знания и поступки, чаяния и помыслы, думы и воспоминания, желания, настроения, состояния, расстояния, парки с их соснами, клёнами, аллеями и прудами, леса, электрички, летящие куда-то в сплошную темь, перроны с их ожиданием, сомненья с их оправданием, и людей, людей, разумеется, столичных, провинциальных, богемных, просто людей, таких, каковы они есть, со всеми их недостатками, с заботами вовсе не сладкими, с достоинствами несомненными, с признаниями откровенными, людей, землян, современников, соратников давних, друзей, и всех, кто живут на свете, и всё в этом мире странном, и мнился он океаном, воздушным ли, галактическим ли, неважно каким, но большим, огромным, вселенским, – вечер в году високосном, осенью, когда-то, в далёкой молодости, в бессмертном её сиянии, сквозь жизнь, и судьбу, навсегда.
Ветер шумел в деревьях. Ветер. Памяти ветер? Возможно. А может быть, веры? Наверно. А может, любви? Но, быть может, ещё и творения? Постижения и горения? Неприкаянного дарения? Это он, как его ни зови. Лист звездою к стеклу прикипел. Голос вырвался вдруг на волю. От диеза и до бемоля – только шаг. Так иди! Успел? Кто узнает? Сплошной минор. Фуга, что ли? Прорывы Баха в область празднества, где без страха звук витает. А ты, Линор? Прорастание тем. Аврал средь гармоний. Соната, может? Что печалит и что тревожит? Воссоздание дней. Хорал.
Ближе к полночи – дождь пошёл. Дождь пошёл – и подобье вздоха я расслышал. Прости, эпоха. Я искал тебя – и нашёл. Я шагал к тебе – и пришёл. Ты ушла – но всегда со мною ты пребудешь, пускай иною, чем была ты. О, как тяжёл путь во мгле, наугад, – к тебе! Нить незримую я сжимаю. Связь подспудную принимаю с естеством. Ты одна в судьбе. Ты одна. Вообще одна. И – на всех, для всего, что было, что пропало, воскресло, сплыло – сквозь пространство, сквозь бездну сна, бездну смысла, пучину зла, беспредельность добра, где знаки понимания всё ж двояки, что бы радость нам ни плела, что бы ревность ни пела вновь, что бы гордость нам ни шептала. Ты со мною. В тебе – начало речи, плещущей, словно кровь.
…Господа! – (Ведь вроде бы так обращаться надо сегодня и к согражданам, и к иностранцам, и ко всем вообще, включая пресловутых инопланетян?) – Господа! И, конечно, дамы! (Потому что без них – нельзя.) Ставлю дам впереди господ. Получается общепринятое. То есть: дамы и господа!
Проза прозе – рознь. К сожалению, понимают это немногие.
Часто путают: прозу прозаика – по привычке – с прозой поэта.
Между прочим, поэтов – мало. Их – по пальцам не перечесть.
А прозаиков – многовато. Их считать – значит, всех называть.
Понимают всё это порой – в наше время – умные люди.
Вот одна редакторша славная, в очень крупном одном издательстве, прочитав одну мою книгу, вознамерилась, было, сначала, сгоряча, по неясным причинам, что-нибудь сократить, поправить, как привыкла она. И вдруг – призадумалась. И вчиталась в текст. И всё поняла. И сказала: «Если даже букву одну из такого текста убрать – всё нарушится. Это – поэзия. Надо текст оставлять в таком, пусть и странном, на чей-то взгляд, как написан он автором, виде. В этот текст никаких вторжений допускать нельзя. Издаём – в первозданном, подлинном виде».
Молодец, редакторша славная! Эх, побольше бы мне таких!
Столько прозы уже написано! Кто издаст её? И когда?
И найдутся ли тоже славные, понимающие задачи написавшего прозу поэта, суть её и её гармонию, смысл её подспудный и свет, боль её и радость её, отличающиеся чутьём и вниманием к людям, сограждане, от которых услышу я, старый скиф, слова: «Издаём – в первозданном, подлинном виде»?
Я надеюсь – они найдутся. Если так – я сам к ним приду.
Верю я, что когда-нибудь наконец мы поймём друг друга.
Нужен ключ к пониманью? Вот он.
Возражая страстно редактору против некоторых сокращений в её «Доме у Старого Пимена», так сказала Марина Цветаева:
– Проза поэта – другая работа, чем проза прозаика, в ней единица усилия (усердия) – не фраза, а слово, и даже часто – слог… Не могу разбивать художественного и живого единства, как не могла бы, из внешних соображений, приписать, по окончании, ни одной лишней строки. Пусть лучше лежит до другого, более счастливого случая, либо идёт – в посмертное… Вы не страницы урезываете. Вы урезываете образ… Ведь из моего «Пимена» мог бы выйти целый роман, я даю – краткое лирическое живописание: ПОЭМУ. Вещь уже сокращена, и силой большей, чем редакторская: силой внутренней необходимости, художественного чутья.
Нечего здесь добавлять. Этим – всё уже сказано.
Помните же об этом, дамы и господа!..
Не удержусь от соблазна, вспомнив их, привести здесь мысли философа Фёдорова:
– …ибо прежде нужно всё разложить, разделить, чтобы потом сложить и соединить, так как только смертью может быть попрана смерть. Нужно было дойти именно до такой глубины сомнения, чтобы только воссоздание, восстановление всего исчезнувшего и бессмертие исчезающего признать полным доказательством действительного существования, и для такого доказательства необходимо, чтобы мышление стало действием, чтобы мысленный полёт превратился в действительное перемещение.
Да, Николай Фёдорович что-то, похоже, знал.
Ну а теперь – для того, чтобы отвлечься от лирики – в прозе моей появляются сразу три отступления, или – воспоминания, или же – три истории, связанные с Довлатовым.
Поначалу – история первая.
…Петербургские улицы – горизонтали. Сплошные горизонтали.
Куда ни посмотришь – всё вдоль да вдоль, всё куда-то вперёд, в пространство.
А куда? За черту горизонта? В зазеркалье? А может, на запад? В зарубежье? Да кто его знает! Иногда и в другую сторону, на восток. А то и на север. И, представьте, даже на юг. Все четыре стороны света – для наглядного удаления. Отбывания. В никуда? Нет, конечно. Просто – куда-то. На кудыкину гору, что ли? В тридевятое царство? Дальше? В тридесятое государство?
Петербургские улицы – нити, для кого-то, может, незримые, для кого-то и различимые, что связуют в памяти ныне судьбы наши и времена.
Петербургские улицы – тайны. Все они отнюдь не случайны. Предначертанность лет грядущих – в их чертах и в облике их.
Петербургские улицы – отзвуки давних празднеств и бед немалых.
Что ни отблеск в окне – то знак.
Что ни шаг – то начало бега.
Что ни взгляд – навсегда, насквозь.
В каждой – мир, ночами не спящий, холодок иглы леденящий, глас, врачующий дух болящий, ну а то и земная ось. То-то многое началось, завязалось – именно здесь. Знать, выходит, что-то в них есть, потому что их зов сейчас – наших слов золотой запас.
Тянутся, удаляются в перспективу жаркого, зыбкого, с испарениями, стелющимися с залива хмарью неумолимой, с испариною на лбу, с жаждой неутолимой, лета – просто кошмара, лета – фантасмагории, полного встреч и событий лета, когда-то всех нас, «бродяг и артистов», заворожившего и сдружившего, лета – источника ясного света, льющегося с небес, кладезя стольких чудес, в самом деле невероятного лета семьдесят второго.
Пусть они кажутся странной, а то и безумной, с вывертом, гиперболической, может быть, геометрией. Пусть. Ну и что?
Всё – по шнурку, по линейке? Трезвость ума? Расчёт?
Но рядом Нева течёт – и что-то уже не в счёт.
Отстранённость от яви? Оптический сдвиг?
В молчанье – чаянье. Во вздохе – крик.
В квадрате – круг. Обещанье книг.
Петербургские улицы. Риск велик – позабыть их. Но помнится каждый миг – из былого. Любая – к себе влечёт из теперешних дней. Что ж, пора почёт оказать им всем! Петербургским снам неуютно здесь и вольготно там, на широких стогнах, что к рекам льнут, где кого-нибудь непременно ждут, где не рай, так ад впереди грядёт и усталый вестник во мгле идёт.
А тут – вертикаль. Да какая!
Верста, не иначе. Веха.
Поднятая в высоту суть петербургской богемы.
Человек, достающий рукой до потолка в иных из окраинных, новостроечных, тесноватых, конечно, квартир – и сознательно посягающий на такое же действие в старых, с их высокими потолками, с изразцами, квартирах в центре.