Седая нить - Владимир Алейников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будет день – значит будет пища. Мог неделями голодать он. Мог довольствоваться водою. Мог не есть совсем ничего. Но без кайфа, без всякой дряни, без наркотиков, с алкоголем, в дополненье к такой отраве, обходиться, увы, не мог. Знал прекрасно, на что идёт он, чем рискует. Но – шёл. К виденьям. К ирреальному – над реальным. К новой оптике. К дивным снам. Приносил себя в жертву – нави. Уходил без конца от яви. Знал, что так поступать он вправе. И за всё – отвечал он сам.
Дар его был, конечно, редким. Был со словом он дружен метким. Собеседником был чудесным. Разговоры с ним для меня были радостью неизменной. Веял тайною сокровенной взгляд его. Исколотой веной начинался весь ужас дня. Был задумчив он вечерами. Прислонялся к оконной раме. Понимал, что уже не в драме, а в трагедии он живёт. Лишь искусство спасеньем было от всего, что его губило, что сулило страстей горнило вместо норм и житейских льгот.
Вроде все уже были в сборе.Не хватало здесь лишь Ворошилова.Он сидел – все знали – в дурдоме.Ни за что ни про что – страдал.
(Мне хотелось бы вспомнить его. Вспомнить Игоря Ворошилова. Друг мой, Игорь! Великий художник. Человек небывалый. Поэт. Но ещё и философ. Мыслитель. Как он мыслил! Его монологи в дни былые, когда он жил у меня, мне забыть невозможно. Мысль его не знала пределов. Широко был он образован. Охламон охламоном с виду, он людей порой потрясал. Долговязый и несуразный, по Москве он шатался где-то, без угла своего, без крова. Голодал. Ночевал, где примут. Рисовал, где придётся. Много и отважно всегда работал. Рос. Был стоек. Рассчитан был на столетье. Себя он тратил безоглядно и повсеместно. А энергия – возрастала. Был умён чрезвычайно. Время понимал, как никто другой.)
Не хватало – Володи Яковлева.Пусть не пил он вовсе спиртного.Но зато – все любили его.Мог бы – просто побыть, здесь, рядом.
(Ну, с Володей – случай особый. Нет аналогов и не будет первозданному, как природа, и спасительному, как свет, и трагическому, как мир, для которого был чужим он, и проросшему, как цветок, сквозь невзгоды, чистому, грустному, на века, на чутье, взахлёб, на частотах, всегда высоких, с их небесной, ангельской музыкой, и в земном, глухом одиночестве, в ясновидчестве, в слепоте, становящейся вдруг сверхзрением, никому не подвластному творчеству, панацее от всяких бед. Что, феномен? Конечно. Так рассуждают искусствоведы. Был Володя самим собой даже в страшном существованье. Гений? Да. Потому что в нём с каждым часом и с каждым днём крепнул дух, чтоб играть с огнём даже там, за незримой гранью.)
Не хватало здесь – Величанского.Для меня. Для других – не знаю.Саша выпил бы с нами вместе.И охотно – поговорил.
(Слышу голос негромкий Сашин. Он читает стихи свои. Вечер. Окна черны. Свобода – суть его. И – его душа. Самиздатовские страницы разлетаются, словно птицы. И покой ему – только снится. Ну а жизнь – и так хороша. Даже тем, что сложна порою. То есть – мукою за игрою. Или – многоголосьем строя, до которого – только шаг. Саша бледен. Питьё – в стакане. Тени ходят, как на экране, по стене, по измятой ткани лет, суливших так много благ, – до поры, за которой – бури. Саша, брови привычно хмуря, разражается, каламбуря, страстной речью. И вдруг – молчит. А потом прозревает что-то – за судьбою. И все заботы превращаются вмиг в щедроты. А вино, как и встарь, горчит.)
Зверев – спал себе на полу.Гости – ринулись прямо к столу.Там ждало их всех – угощение.Продолжалось – наше общение.
Выходило у нас всё, пожалуй, прямо по Боратынскому:
– Я не люблю хвастливые обеды, где сто обжор, не ведая беседы, жуют и спят. К чему такой содом? Хотите ли, чтоб ум, воображенье, привёл обед в счастливое броженье, чтоб дух играл с играющим вином, как знатоки Эллады завещали? Старайтеся, чтоб гости за столом, не менее харит своим числом, числа камен у вас не превышали.
Гости мои числа камен, по счастью, не превышали.Было их ровно девять.Как и девять камен – муз.Было ровно девять гостей.Включая спящего Зверева.…Девять муз. Обретенья звон.Узы. Пение. Аполлон…
Помню, помню, помню я вас – лепестки ваших песен тают, и на западе луч погас, и венки у воды сплетают. На востоке забрезжит свет, станет оку опять просторней, а ушедшего – больше нет, оттого и глядит покорней. Будет сердце ещё больней задыхаться в словах минувших, на пороге грядущих дней поминая давно уснувших. Целовали вы дев следы, обнимали деревья летом – но всегда шепоток беды и для вас не бывал секретом. Постигали вы страшный смысл, некий корень искали тайный, оказавшись рабами числ, господами хандры бескрайней. И настиг вас не меч, не луч – а игла уколола злая, чтобы вздох был последний жгуч и терзались, причин не зная. Что же делать и как нам быть? Снисхожденье – неволя Рока, – то ли запад протянет нить, то ль окликнут ещё с востока. И стоим посреди страстей, чтобы, дар восприяв общенья, провожать не спешить гостей – и любви осознать значенье.
Боратынский когда-то сказал:– Были бури, непогоды, да младые были годы!..Были бури. И непогоды.Были годы. Младые? Да.
Были гости. Девять персон.Девять дружеских, звёздных имён.(Ворошиловское – десятое.Яковлевское – одиннадцатое.Величанского имя – двенадцатое.)А осталось – девять теней.(Ворошилова тень – десятая.Яковлевская – одиннадцатая.Величанского тень – двенадцатая.)Никого нет в живых из них.Вспоминая их среди ночи,остаётся девять свечей(Ворошилову в память – десятая,в память Яковлеву – одиннадцатая,Величанскому в память – двенадцатая)в одиночестве зажигать…Грустно? Грустно.Страшно? Не страшно.Просто – странно:былого – нет.Наше брашно добро на пашне.Впереди – всё равно ведь – свет.
Потому и продолжу – о прошлом.Не о пришлом. Скорей – о дошлом.
Тогда мы – не просто пили. Тогда мы – общались. Ну, с выпивкой. Так принято было. Везде. Традиция. Ритуал.
Мы читали стихи друг другу. Мы о многом тогда говорили. О серьёзном. И о прекрасном. О трагическом. И смешном. О таком, что связано было и с эпохой, и с нашими судьбами. Так теперь я, уже седой, понимаю это. И так говорю – сквозь время – об этом. Так бывало не раз и не два. Много раз. Так мы жили тогда. Как умели. Так было надо. Всем. От рая там шаг до ада, шаг, всего лишь. А дальше – край. Но за краем являлся – рай. Праздник. Музыка. Свет во мгле. Ветер, ветер – по всей земле…
День закончился. Вечер пришёл.Я нашёл свечу – и зажёг её.
Пламя вспыхнуло, разгорелось. Наши лица вдруг озарило.Пламя высветлило свободно и победно всё, что могло.
И тогда я сказал Губанову:
– Лёня, друг, почитай стихи!
И пора бесчасья исчезла. И раскрылся мир, как орех.
И эпоха СМОГа воскресла. В тот же миг. На глазах у всех.
(Буря с натиском? Так? Допустим. Да не так. Скорее – по-своему. Говоря точнее – по-русски. То есть: смог – это значит сумел.
Вот что важно. Мы-то – сумели. Мы всегда по-своему пели. Достигали по-разному цели. Каждый был свободен и смел.)
Все как будто помолодели. Встрепенулись. Расправили плечи.
Все невольно похорошели. Брови подняли. Стали добрей.
Все немедленно просветлели. Кто – лицом. А кто – и душой.
И тогда прочитал Губанов:
– Эта женщина недописана, эта женщина недолатана. Этой женщине не до бисера, а до губ моих – ада адова. Этой женщине только месяцы, да и то совсем непорочные. Пусть слова её не ременятся, не скрипят зубами молочными. Вот сидит она, непричастная, непричёсанная, ей без надобности. И рука её не при часиках, и лицо её не при радости. Как ей хмурится, как ей горбится, непрочитанной, обездоленной. Вся душа её в белой горнице, ну а горница недостроена. Вот и все дела, мама-вишенка, вот такие вот, непригожие. Почему она – просто лишенка, ни гостиная, ни прихожая? Что мне делать с ней, отлюбившему, отходившему к бабам лёгкого?.. Подарить на грудь бусы лишние, навести румян неба лётного?! Ничего-то в ней не раскается, ничего-то в ней не разбудится, отвернёт лицо, сгонит пальцы, незнакомо-страшно напудрится. Я приеду к ней как-то пьяненьким, завалюсь во двор, стану окна бить, а в моём пальто кулёк пряников, а потом ещё что жевать и пить. Выходи, скажу, девка подлая, говорить хочу всё, что на сердце… А она в ответ: «Ты не подлинный, а ты вали к другой, а то хватится!» И опять закат свитра тёртого, и опять рассвет мира нового, жёлтый снег да снег, только в чём-то мы виноваты все, невиновные. Я иду домой, словно в озере, карасём иду из мошны. Скольких женщин мы к чёрту бросили, скольким сами мы не нужны! Эта женщина с кожей тоненькой, этой женщине из изгнания будет гроб стоять в пятом томике неизвестного мне издания. Я иду домой, не юлю, пять легавых я наколол. Мир обидели, как юлу, завели, забыв, на кого.