Седая нить - Владимир Алейников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И ещё Леонард прочитал:
– Люди, опять и опять воскрешающие, ваши глаза я коплю, как крестьянка лучины ниткой вяжет в пучок! В этом затасканном мире одно остаётся – верить в себя, и одна лишь обязанность жёсткая – не порочить имени своего.
– Поистине так! – сказал, обращаясь ко всем, Довлатов, – остаётся нам – верить в себя. И одна лишь обязанность жёсткая, – тут Довлатов повысил голос, – не порочить, – он встал и закончил, – имени своего.
Получилось довольно торжественно.
Все задумчиво помолчали.
А потом, наполнив стаканы, поднялись – и решительно выпили.
Почему-то почти у всех повлажнели слегка глаза.
Вечер был исполнен значения. Высочайшего? Глубочайшего?
Мы не знали – какого именно. Мы не ведали – что и как.
Но казалось мне – дуновение уловил я чего-то легчайшего.
Света вспышку. Звук возрастающий. Не от речи ли верный знак?
И Довлатов сказал мне:
– Володя! Почитай свою новую вещь. Ту, что ночью ты мне читал. «Возвращение на Итаку».
И тогда я – всем – прочитал:
– Северной ночи сквозит перехлёст. Так далеко до звезды! Но для тебя ль не доищешься звёзд? Хоть в получасе езды! Хоть в неуменье забора обнять сад, затянувшийся долго, чудится прыть и сбывается стать летнего тёплого толка, хоть раскрывает, как сонм передряг, сосны сомненья и стадо коряг сон, не желающий знаться, – ты раскрывала ладони свои, белую смуту плели соловьи, – так же легко обознаться. В обозначении чудится стук, дверь открывающий ряду потуг, осени шепчущий, что же неровно, – всё же значение это огромно – ветер кривляется в груде бумаг, Демон старательный делает шаг, Бог небесами заведует прочно, – а на земле навсегда непорочно лист упадает и лес шелестит, кто-то рыдает, а кто-то грустит, невидаль пламени милого в лёт птицу сшибает чужую, время отважное поверху ждёт, так же себя не щажу я. Что же меня ограждало порой? Ну-ка поступки мои перерой – те позабыты, те приступом взяты – то-то утраты во всём виноваты! – так-то отринут чреду предложений, чтобы раскинуть в чаду приглашений шёлковый купол, шатёр или свойство для неуверенной сметы довольства. Так, пробивая дельфином лобастым гущу отбора мирскую, меру свою сознавал и не хвастал, плавал я, честно тоскуя. Люди, постылые скинув плащи, улицы вытянув тяжко, всё исходили – теперь не взыщи – горестно – так-то, бедняжка! Так-то за пряжею дни протекут тонким потоком сквозь пальцы, так-то иные шутя завлекут, что не досталось скитальцу, так-то сетями не выловишь ложь – много её и на суше! Так ли вслепую расстались – и всё ж души нисколько не глуше. Гложет вода круговые устои, брезжит, вовсю разрастаясь, простое, прячется сложное, дремлет гранит, что-то тревожное гордость хранит, – что притомилось и в оба не смотрит? Только ли милость без выдержки мокнет? Только ли меркнет закат с якорями? Лета раскат расцветёт фонарями – и золотыми шарами жонглёр, вкось уходящий за крыши, спор разрешит – но настолько ли спор больше надежды и выше? То ли тепло, то ли холод почуешь – словно назло, безраздельно кочуешь – пусто – да куст позарос паутиной, в поле – колосья, а в доме – картины, свечи ненужные, сбивчивый тон, тайную дружбу несёт почтальон. Дыма изменчивый призрак на воле – этот ли признак? Из Гамлета, что ли? Мел на асфальте с песчаною пылью сразу тебя познакомили с былью, даль задрожала в биноклях оконных. Что залежалось в понятьях резонных? Что же украсит карниз голубями? Любо ли глуби заигрывать с нами? Что же я видел? Всего не откроешь, яму не выроешь, правды не скроешь – краешком блажи приткнулась Европа – так-то меня дождалась Пенелопа! Нам азиатские струны бряцают, тянут к венцу и концу восклицают, мол, предназначено это началом – ах, как отзывчиво я отвечал им! Трубным призывом, судьбы громогласней, прячется в зыби, что было опасней, что заставляло сдружиться с вниманьем – как я гордился его пониманьем! Нет у меня ни уменья унизить то, что поможет поверить и сблизить дрёму прощанья с поверьями встречи – так нелегко побывал я далече! – нет у меня ни желанья обнять то, что за давностью может пенять, чуть прикорнуть – и, в углу закурив, время вернуть, нарываясь на риф. Так и живут на московской Итаке – взор отвлекают дорожные знаки, кров обретают в порыве излишнем, кровь пробегает в изгибе неслышном, море ушло, даже дверь не закрыв, бремя навязчивый стелет мотив, тянет дождём освежиться иль делом, что навсегда проявляется в целом, – нет, ненадолго вина западала солью кристалла на донце бокала, нет, не навечно тебя привечали – больше корили, небось, обличали. Ты возвратился, Улисс, так смотри же – в раже бесстыжем подёрнута рыжим совесть столицы, слегка приготовясь выслушать горести грешную повесть. Стены твои вертикально внимают, снег, перемешанный с громом, в гомоне брезжущем дом обнимает, жаждущим рвам уготован, – и Провиденье рукой повернёт святость обители старой к старости мысли и стае забот, всюду бренчащих гитарой. Боги! Иль жертвы для вас не хватает? Гривы сражений над градом летают, Троя сгоревшая брошена где-то, – и бесконечности чёткое вето всё же позволит простить повседневность: крепости – святость, а древности – ревность. Спи же спокойно, прекрасное, – то есть, может, увижу тебя, успокоясь, может, всегда улыбаясь чудесно, встанет безвестное жизнью иль песней – и, просыпаясь и в зеркало глядя, «Сколько ведь, – скажешь, – над лишнею кладью лет безутешных витает! Мы-то с тобой ничего не забыли, мы и тогда неразлучными были – любим – и листья летают». Там электричек распахнута чуть, там раскрывают, кому – позабудь, временной ласки объятья, там занимает латунь или медь, что не могло на себя посмотреть, что променяло хотя бы на треть Крыма отроги, – и так угореть не суждено благодатью. Осень, как самка, дрожа, выжидает, бор ограждает и горе рождает, снег обещает, как белую манну, – это теперь и тебе по карману. Всюду грибы вырастают нарочно, горечь растает в ограде барочной – и за узором не знаются узы с теми, кто сами не звали обузы. Муза моя затевает поверья, птицы роняют последние перья, всюду воспетое нас убеждает, прежней порукою враз побеждает, – с тем убедительней станет родное, что за стеною повёрнуто к зною, что провисало цветами нарядными и заставляло меняться парадными, лестниц ценить многодумье и доверяться колдунье. Значит, к минувшему нету разгона – так просветим же во имя закона душ улетающих пару – пахнет безмолвье знакомой полынью, глина лукавая бредит теплынью и поцелуями грезит отныне даже царица Тамара. Просто нахмуриться иль опровергнуть, просто отпетое наземь низвергнуть, просто отвергнуть ветрила горячие – так по утрам просыпаются зрячие, – просто оставить, как тень оставляют, просто, как темень, наверно, меняют на ослепительно сизый голубя взмах или города ветер, просто, как телу живётся на свете, как отвечают на вызов. Где же развязка и ставень поспешность? Так навсегда изменяется внешность у берегов – и туманит мосты, где никогда не останешься ты.
(…Я читал, – по привычке своей многолетней, закрыв глаза, – не обычными, а духовными, как сказал очень верно Пушкин, глазами читая в себе, в душе своей, многое, пусть и не всё, но действительно многое, зная, что со мною останется это, лишь со мною, без всякой огласки, что пребудет это моим, сокровенным, столь долго, насколько захочу я его сохранить, затаить, при себе оставить, пусть на время, пусть навсегда, – и видел внутренним зрением весь нынешний год високосный, со всеми его событиями, со всеми его людьми, со всем, что принёс он мне так просто и так решительно, со всеми его скитаниями, которые, понимал я, только лишь начинались и все, со всеми их сложностями, были ещё впереди, как и всё впереди ещё было, что дано было мне пережить, что вставало вон там, в грядущем, сонмом образов и видений, что могло в любое мгновенье развиваться и возникать, чтобы вновь продолжаться, в другом, начинающемся мгновенье, продолжающем предыдущее, вызывающем на себя, как огонь, мгновение новое, чтобы длилось моё горение, разрасталось, не прерываясь, продолжалось, всегда, везде, где бы ни был я, разливалось, вместе с кровью, по жилам, крепло, помогало дышать, любить, принимать всё таким, как есть, как пришло это всё ко мне, как нашло это всё меня, как и сам я нашёл его, как пришёл к нему, сам, открыто, как даровано это Богом.
Нет, это лишь начало, понимал я, таких испытаний, за которыми свет найду я – для себя, для души своей, для любви, для надежды, для веры, для особого, нового зрения, для магической, властной, светлой, ощущаемой мною музыки, ежечасно, ежемгновенно, в мире дружной со мной, для речи.
Как там я буду жить, выживать, что, пожалуй, вернее, – ничего, это дело десятое, как-нибудь с этим я разберусь, и, наверное, проживу, и, пожалуй, всё-таки выживу, чтоб суметь на земле этой грустной, в нашей, слишком уж горькой, яви, в нашей, слишком уж странной, отчизне, в нашем, слишком уж страшном, столетье, встав однажды над всем и всеми, заодно с естеством, с природой, чтобы мир свой создать, прекрасный, гармоничный, разумный, чистый, изначальное слово сказать.