Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жиды завопили — они были и так совсем разорены, — пленное нахмурились, и все стали готовиться в путь — куда, неизвестно. Власть не желала говорить, ибо ее престиж требовал быстроты, натиска и абсолютной тайны — почему, никто не знал. Когда все было налажено, товарищ председателя Союза русского народа — председателем там по-прежнему был Кузьма Лукич, — человек со связями, но сомнительной репутации по фамилии Завей-Вавилонский предложил прекратить занятия в школах и разместить пока что пленных там. Этим достигались сразу две цели: во-первых, это будет неприятно всяким либералишкам — и отлично: пусть не зазнаются! — а во-вторых, вагоны, заготовленные под пленных, господин Завей-Вавилонский надеялся приспособить себе, ибо у него было эдакое ловкое дельце с мукой и сахаром. Часть вагонов он обещал и Кузьме Лукичу под табак. Опять заработал телеграф. Согласились. Уплатили. Но кто-то что-то забыл написать и подписать, и беженцев готовили энергично к отправке. Было снова твердо решено: высылку их не отменять, школы отдать под ополчение, которому не хватало уже места в казармах, половину вагонов отдать господину Завей-Вавилонскому, а беженцы и пленные могут и потесниться — черт с ними, не велики господа!..
Фриц, сумрачный, не находя себе места, бродил по взъерошенному, непокойному, нехорошему городу. В ночь их должны были увезти, а Вари все не было, и было неизвестно, передал ли ей его записку Левашов, лавочник уланский, с которым он послал ей ее.
На душе у него было беспросветно тяжело. В памяти вставали те далекие, далекие, ясные, трудовые дни, перевитые, как цветами, прелестью искусства и осиянные солнечной красотой родных гор, — зачем все это исковеркали, все залили кровью? Нет, нет, мы, мы, мы сами виноваты в этом! Вон у зеленых ворот старинного особнячка греются на солнышке раненые в темных одинаковых халатах, жалкие, страшные — ведь это сделал не кто-то там такое, а ты, ты, вот этими самыми руками, которые умели некогда так красиво находить нужные мелодии Чайковского, Грига, Зиндинга… Не в том ли все дело, что мы все слишком уходили в раковину своей личной жизни, ее только всячески изукрашивали, о себе заботились, себя лелеяли, позволяя темным пережиткам далекого прошлого владеть жизнью безраздельно? И вот расплата… Но что делать, чтобы спастись? Неясно, непонятно… Да и что ему теперь до общих проклятых вопросов этих, когда его сердце болит, когда где-то, вон там, за рекой, бьется в муке любимая девушка?..
Он вышел на широкую базарную площадь. На ней стояла тяжелая вонь и бестолковый галдеж бедной неопрятной толпы, какой он у себя на родине никогда не видывал. Жалкие клячонки, понурившись, стояли рядами, запряженные в какие-то игрушечные возики. Мычали крошечные исхудалые коровенки с широко раздутыми боками. Люди ругались скверными словами, божились, били по рукам, и в глазах их стоял жадный зеленый огонь. Молоденькие, с совсем детскими, безбородыми и безусыми лицами новобранцы толкались тут же. И все ужасались на цены, которые драли с них торговцы за все: за муку, масло, сахар, керосин, спички. Мужики не отставали от купцов и заламывали невероятные цены за дрова, молоко, сено, яйца… Когда проходил мимо Фриц, все оборачивались на него — ласково, без всякой злобы, — и кто давал ему моченое яблоко, кто папирос, кто денег, и он, чтобы не обидеть, брал, ласково благодарил, и горло его сжималось знакомым спазмом: он был растроган до слез. Но вот оборванный беженец с блестящими голодными глазами подошел к толстой, краснорожей и неопрятной торговке.
— Как цена яичкам? — спросил он с чуждым акцентом.
— Три четвертачка…
— За что?!
— А десяточек…
— Три четвертака, семьдесят пять копеек за десяток?! Матка Божия! — в ужасе воскликнул тот. — Да ведь это чистый же разбой!
Торговка злобно закричала на него, а он, озираясь, как затравленный волк, тащил своего перепуганного оборванного мальчугана прочь, в жалкую неуютную конуру, чтобы плакать там исступленными слезами, чтобы биться головой о стену…
И много-много беженок, девушек и женщин, уже нарумянили себе лица и подкрасили губы и глаза и робко скользили в сумерках по этим взъерошенным улицам. И им денег не жалели, как никто не жалел денег в это время на всякую роскошь, на всякую прихоть: никогда не зарабатывали так проститутки, никогда не торговали так ювелиры, дорогие портные и портнихи были завалены заказами, переполнены были до отказа театры, кино, кондитерские, рестораны, где вино и золото лились рекой.
На углу Дворянской разыгрался вдруг скандал. Фриц остановился. Навстречу ему ехал извозчик-лихач, старый, лет шестидесяти, с белой головой. В пролетке его, модной, узкой, со вздернутым кузовом, сидел молодой истасканный солдат из запаса. Извозчик остановился и о чем-то заспорил: видимо, он не хотел везти солдата дальше.
— А-а! — взревел тот, поднимаясь. — Мы за вас кровь лей, а вы, сволоча, еще фордыбачитя тут!..
И размахнувшись, он изо всей силы ударил старика по уху. Тот разом свернулся с козел и прямо белой головой ударился о каменную мостовую. Окровавленный, он с трудом поднялся с земли, но в то же мгновение новый страшный удар по лицу снова бросил его на камни. И сотни людей смотрели на это с тротуаров, и никто не смел подойти и вмешаться.
— А-а… — ревел исступленно солдат. — Так будетя же вы знать у нас, распросукины вы дети… Вам кровь наша нужна? Кррровь? Ну, так помнитя…
И, извергая непотребные ругательства и страшно вращая красными сумасшедшими глазами, солдат пошел расступившейся пред ним толпой.
Полный мути отвращения и тоски, Фриц снова погрузился в это серое, зловещее, непонятное людское море. И осенним ветром ныло в душе: «Варя… Варя… где ты, родная моя? О хоть бы раз еще один взглянуть в твои скорбные, покорные глаза!..»
Великолепный автомобиль, тихо посапывая и нагло, как-то по-звериному рыча гудком, медленно пробирался толпой. Фриц поднял глаза. В автомобили, развалясь, сидел Степан Кузьмич с супругой и земский начальник Тарабукин, на глупом лице которого был написан петушиный задор и полная готовность немедленно пойти в атаку. Около фонаря автомобиля мотался флачок Красного Креста: Степан Кузьмич на всякий случай застраховался. Земский узнал Фрица, но сделал вид, что не замечает его. Р-р-р! — хрипло ревело чудовище, продвигаясь вперед. — Р-р-р! Толпа шарахалась в сторону, и вслед машине летела матерная брань…
Глубокой ночью пленных подняли — почему ночью, а не днем, никто толком не знал, да и не интересовался знать: так оно само как-то вышло… — и погнали под мелким и холодным дождем на вокзал, где и усадили их в грязные, вонючие вагоны… И час спустя засвистел паровоз, задергались, гремя, теплушки и — все было кончено. Вокруг бледный рассвет непогожего дня и хмурые, бледные, как у мертвецов, лица пленных, усталые, покорные лица. И склонились в тяжелой дремоте усталые головы, и бились под грубыми шинелями усталые сердца, полные непонимания, тоски, иногда злобы — небольшие были эти вагоны, а много страдания человеческого было заключено в их полинялых боках. Фриц, прижавшись лбом к холодной стенке вагона, тихонько машинально насвистывалась — ach, mein liber Augustin… и подлая, глупая песенка эта змейкой вилась среди этих уставших, страдающих людей и точно надевала на склоненные головы их какие-то дурацкие колпаки…
Дико заскрежетали тормоза. Поезд остановился.
— Заречье! Три минуты! — возгласил кто-то на платформе.
— Если не тридцать три! — злобно отвечал хриплый со сна голос.
— Разве застрянем?
— А черт их в душу знает…
Холодный, непогожий рассвет… Мутные дали… Неприветные, чужие лица… Тоска… ach, mein liber Augustin, Augustin, Augustin…
— Фриц!
— Милая!
Варя, мокрая и схудавшая, но радостная, так вся и бросилась к нему.
— А я не вытерпела, поехала искать тебя в городе…
— Да разве ты не получила моего письма?! Я с лавочником вашим послал…
— Нет, ничего не получала… И так тревожилась… Он, вероятно, забыл передать… Ах, как я мучилась, как мучилась…
— Это эшелон пленных… — раздался суровый окрик. — На плацформе посторонним быть не полагаетца… Отойдите, сударыня!
И маленький жандарм с круглым, красненьким, наивным носиком пуговкой и рыжими усами строго ждал, что приказание его будет немедленно исполнено.
Они судорожно обнялись.
— Как узнаю, куда, сейчас же сообщу адрес…
— Смотри же: немедленно!
Жандарм был в недоумении: разговаривать с пленными стоит три тысячи рублей, а целоваться? Это было не указано. И вообще черт их разберет со всеми их постановлениями…
— Отойдите, сударыня!
Засвистел паровоз, рванулись с грохотом теплушки. Сквозь слезы Варя с искаженной улыбкой смотрела на потухшего бледного Фрица.
— Скорее, скорее дай знать!
— Непременно, непременно!