Статьи - Николай Лесков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
<ПЯТЬДЕСЯТ ЛЕТ НАЗАД>
С.-Петербург, вторник, 19-го июня 1862 года
Пятьдесят лет тому назад, 12-го июня, переправлялась через Неман и вступала на русскую землю грозная и огромная армия, предводимая первым полководцем в мире. Все обещало успех Наполеону: соединенные силы романских и германских племен напирали на одинокую, оставшуюся без друзей и союзников страну; Запад шел, с полными надеждами победы, на унижение и гибель славянского Востока. Храброе и преданное войско наше не в силах было заслонить родную землю и с горькою скорбью, покоряясь необходимости, оставляло открытым путь врагу; он подвигался, захватывал целые области, сокрушал все попытки сопротивления, проник до самого центра страны, стал в ее сердце и думал уже предписывать тяжкие условия позорного мира.
Но скоро рассеялись гордые надежды, скоро увидели все, что спор идет не с одряхлевшим и потерявшим чувство национальности и чести народом; что дело идет не о сшибках армий, не о баталиях с тонкостями стратегии и тактики, не о талантах вождей и генералов. Нет! нашествие встретило отпор силы необъятной, немерянной и несчитанной, невидимой и неуловимой, но вездесущей — отпор народа! Этот отпор, дикий, отчаянный, беспорядочный и беспощадный, имел в себе что-то стихийное, подобно своему союзнику — морозу. Народ жег жилища, истреблял запасы, уходил в леса и болота, прятал там семьи и имущество, соединялся в неустроенные толпы и шайки, подстерегал врага, ловил его, где только можно и истреблял, где и как мог, с ожесточением, как зверя; гибнул сам, но не слабел, не пугался. Все было забыто или оставлено до времени; одно помнилось, одним жилось: прогнать, истребить врага! Ни соблазны и льстивые обещания неприятеля, ни угрозы и истязания не могли сбить народ с этого пути, вынуть у него топор из рук. “Каторжника, который за рубль согласится на убийство, мы не могли бы миллионами подкупить на измену”, — говорит один из французских писателей этой эпохи.
Наполеон в 12-м году побежден был не войском, а стихиями, говорит Сегюр. Да, стихиями, и первая и главная из этих стихий — русский народ. Действительно, трудно какой бы то ни было армии бороться со стихиею — народом.
Двести лет без перерыву дремавшее земство русское, закрытое ото всех взоров толстою корою бюрократии и крепостного состояния, словно исчезнувшее с лица земли, встает в решительные минуты двенадцатого года, расправляет оцепеневшие свои члены и, на диво всему миру, свидетельствует о своей жизни и силе.
И так дико, так странно было это явление для публики, для образованных классов, что они затруднились верить ему, а еще более признать его. Что народная война? Важность в войске, в главнокомандующем; даже опыт 1814 года, в котором, без народа, оказалось бессильно войско и гениальный вождь его, — не разубедил этих отрицателей народа. Сама благородная и самоотверженная армия двенадцатого года, показавшая себя столь достойною чести быть частию великого народа, не вдруг признала народную войну: не верила ей, ее силе: хотела взять все дело на себя. С какой-то застенчивостию, чуть не робостию оправдывается русский главный штаб в 12-м году на жалобы неприятельских генералов, изъявляющих удивление и претензии, что война идет не так, как водится “в образованных странах”, что “шайки разбойников” жгут жилища и хлеб, вырезывают отряды, не признают парламентеров, наносят вред мирным жителям и подвергают себя всей строгости военно-полевых законов, одним словом, не признают ни Гуго Гроция, ни Ваттеля и никаких прав и отношений, установленных между parties belligérantes.[82] Военное начальство русской армии всегда отрекалось от всякой солидарности с этими фактами, с этими excés,[83] и обещалось, сколько возможно, прекращать их. Официальные документы того времени, тогдашняя и последующая литература точно так же не признали народной войны; наивно и жеманно старались они уверить Европу, что пожар Москвы есть результат пьянства и дебоша французских солдат, а не славный и вечно памятный подвиг русской земли. Немало усилий стоило Европе уверить нас, что сожжение Москвы русскими есть одно из величайших патриотических дел в истории.
Пятьдесят лет прошло от “вечной памяти денадцатого года”; многое разъяснилось и растолковалось. Военно-историческая критика раскрыла нам, что не диспозиции, эволюции и маневры войск могли в 12-м году спасти Русь. Пора признать, что в 1812 году, как и в 1612 году, русская земля спасена русским народом; что армии в 1812 году были точками опоры, живыми укреплениями для народной, везде разливавшейся и везде действовавшей силы.
Всякому свое: благородно и честно исполнили свое дело в ту эпоху войска; но двенадцатый год принадлежит народу, его силе.
Что же затем? Что сделал разбуженный и поднявшийся гигант, истребив и изгнав врага, спавши государство; что взял на свою часть в дележе политической и материальной добычи, оставшейся наследием побежденной революции и низвергнутого завоевателя? Ничего и ничего! Он только показал миру, что за сила в его мышцах, что за энергия в немногих убеждениях и чувствах его, и когда эти убеждения были отстояны, эти чувства перестали быть тревожными, — он успокоился и опять залег, опять заснул…
Не пускаясь в рассуждения, заявляем только факт — тот факт, что русский народ есть сила, сила огромная, живая и самостоятельная, повинующаяся не людям или партиям, а началам. Эти начала можно изучать и слушаться их; но не изменять их. Попытки по-своему сделать народный быт будут без пользы и без успеха, какой бы характер они не носили: монголо-татарский ли, англо-доктринерский, или доморощенно-социалистский.
<РАЗНЫЕ СЛУЧАИ ИЗ ВНУТРЕННЕЙ ЖИЗНИ РОССИИ>
С.-Петербург, вторник, 24-го июля 1862 г
Уже неоднократно и почти повсеместно было замечаемо, что ни одно нововведение не пустило у нас таких здоровых и прочных корней, как мировые учреждения. Гласность действий и нестесняемость мертвыми формами распоряжений как нельзя лучше доказали, что прямая и непосредственная зависимость деятелей от суда общественного мнения служит главнейшим и лучшим ручательством против преобладания произвола. У нас теперь существует более тысячи человек посредников и более десяти тысяч человек волостных голов. Казалось бы, что это те же люди, как и все прочие смертные: а между тем, ни на одного посредника-взяточника, ни на одного взяточника волостного голову мы не можем указать пальцем. Подвергшийся подозрению волостной голова (мы говорим не о государственных крестьянах, а о временнообязанных) немедленно предается суду и изгоняется из сонма сельских мировых деятелей: тем менее может усидеть на месте лицо, общим доверием облеченное властью мирового посредника.
Но если взяточник, случайно усевшийся на посреднической должности, не усидит долго на этом стуле, так как дворянство само немедленно же его оттуда сгонит, то из этого никак не следует заключать, что безусловно все действия посредников были хороши и возбуждали бы восторг и умиление. Много явлений случается весьма прискорбных, но тем-то и велико значение посредников, что в то время, когда обыкновенному чиновнику многие злоупотребления и притеснения остаются без взыскания, — действия мировых посредников подлежат полной огласке и публикуются во всеведение по распоряжению губернских по крестьянским делам присутствий. С другой стороны, если в этих сынах нового поколения деятелей мы не видим людей безнравственных и закоренелых взяточников, то, к несчастию, мы все-таки нередко видим в них замашки наших отцов и тупую по временам наклонность побарничать, поважничать и повольничать над людьми, интересы которых вверены их охране. Еще не так давно мы передали нашим читателям (№ 179 “Северной пчелы”) про г. Мочалкина, желавшего, как видно, потешиться розгами над г. Гейтманом, который требовал быть с ним повежливее, и вразумленного тульским губернским присутствием, а вот теперь газета “Мировой посредник” (№ 11-й) рассказывает другой факт о г. Арсеньеве, наставленном на путь истины калужским губернским присутствием. Вот в чем дело:
Часто случается, что мы, грешные и слабые смертные всех сословий, забыв долг благоразумия, позволяем себе иногда, даже решительно нечаянно, или очень плотно пообедать, или очень неумеренно выпить хорошенького винца. Когда богатый барин нагрузится шампанским и сделается даже мертвецки пьян, то его никто не осуждает, если встретит его в карете распрепьяным-пьяным. Если же бедный человек, на радостях, а может быть и с горя, выпьет лишнюю чарку зелена вина и потом под хмельком отправится домой по образу пешего хождения, то на него сейчас начнут указывать пальцем и кричать с отвращением: пьяный! пьяный!
Посредник г. Арсеньев, проезжая из Боровска, встретил по дороге, быть может, в самом деле под хмельком беднягу дьякона. Г. Арсеньев обиделся на него за то, что он стал середи дороги, сдержав лошадь, стало быть, задержал в дороге такую важную, как он, персону и на вопрос этой персоны, кто он таков? не сказался, кто он. Узнав наконец про личность провинившегося проезжего, узнав, что это дьякон, посредник вытребовал его к себе, но дьякон, по его уверению, был пьян, с дерзостью отвечал на вопросы посредника и — вообразите, какой ужас и какое преступление! — лез близко к столу. Г. Арсеньев счел себя прегорько обиженным и решился быть судьею в собственном деле. Забыв, что он сам затеял на проезжей дороге мелочные и недостойные дворянина вздоры, зачем дьяконская кляча не уважила барских лошадок, что он, вероятно, грубостию тона своих речей сам дал дьякону право не отвечать ему середи дороги, он корит дьякона, обзывая его пьяным, обвиняет его в оскорблении лица посредника и ставит в самом деле во что-то важное, что дьякон лез близко к столу, а не стоял на такой-то дистанции, опустив руки по швам. Настоящий чиновник этот господин Арсеньев! Он самолично и самоперсонно присудил дьякона к штрафу в три рубля, а за оскорбление лица посредника и волостного старшины положил предать его суду. Нужно ли прибавлять, что такой потешливый приговор был уничтожен благовоспитанными и прямыми деятелями, составляющими калужское губернское по крестьянским делам присутствие?