Руководство для домработниц (сборник) - Лусиа Берлин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вечером, после шаров-тыкв и последней таблетки валиума, приходили “анонимные алкоголики”. На собраниях половина пациентов дремала под рассказы о том, как “мы тоже было скатились на дно”. Одна женщина из “АА” сказала, что день-деньской жевала чеснок, чтоб никто не учуял перегара. Карлотта жевала гвоздику. Ее мать зачерпывала щепотью мазь “Викс” и вдыхала аромат. У дяди Джона вечно торчали между зубов обломки пастилок “Сен-Сен”, и он был похож на тыкву, которую они смастерили в больнице, улыбчивую тыкву.
Больше всего Карлотте нравилось, когда в конце собрания все брались за руки, а сама она читала “Отче наш”. Приходилось будить заснувших приятелей, подпирать их с обеих сторон, как погибших легионеров в “Красавчике Жесте”[41]. Она чувствовала себя сестрой этих мужчин, когда они молились о даровании трезвости навсегда и вовеки.
Когда “анонимные алкоголики” уходили, пациентам давали молоко, печенье и нембутал. Почти все, включая медсестер, засыпали. А Карлотта до трех утра играла в покер с Мэком, Джо и Пепе. И никаких бесчинств.
Каждый день она звонила домой. Ее старшие сыновья, Бен и Кит, присматривали за Джоэлом и Натаном. Говорили, что все в порядке. Она мало что могла им сказать.
В больнице она провела семь дней. Когда ее выписывали, в комнате отдыха, сумрачной из-за ненастья, появился транспарант: “Карлотте – житья без заботы!” Ее машина все это время простояла на больничной парковке: полицейские пригнали. Большая вмятина, разбитое зеркало.
Карлотта поехала в парк Редвуд. Включила на полную громкость радио, уселась на искореженный капот своей машины, а сверху лил дождь. Внизу сиял золотистый мормонский храм. Бухту скрывала мгла. Хорошо было дышать воздухом, слушать музыку. Она курила, решала, чем займется на следующей неделе с учениками, набрасывала планы уроков, списки книг, которые надо взять в библиотеке…
(Отговорки для школы уже придуманы. Киста яичника… К счастью, доброкачественная.)
Что купить из продуктов. Сегодня приготовить лазанью – любимое блюдо сыновей. Томатная паста, телятина, говядина. Салат и чесночные хлебцы. Мыло и туалетная бумага, наверно, тоже нужны. На десерт – готовый морковный пирог. Списки действовали успокаивающе, расставляли все в жизни по своим местам.
О том, где она побывала, не знает ни одна душа, кроме сыновей и Майры, директрисы ее школы. Они вошли в ее положение. Не волнуйся. Все уладится.
Каким-то образом все всегда улаживается. Вообще-то она хорошая учительница и хорошая мать. Дома – в их малюсеньком коттедже – тесно от творческих затей, поделок, книг, диспутов и смеха. Никто своими обязанностями не пренебрегает.
По вечерам, после мытья посуды и стирки, после проверки тетрадей – телевизор или “Скрэбл”, задачки, несколько партий в карты или треп о всякой ерунде. Доброй ночи, ребята! А потом – тишина, и в честь этой тишины она наливала себе двойные порции, а лед вообще перестала класть: лишняя возня.
Сыновья становились свидетелями ее умопомрачения, только если просыпались ночью: в те времена это редко затягивалось до утра. Но, насколько у нее хватает памяти, в глухой ночи она всегда слышит, как Кит проверяет пепельницы и камин. Выключает свет, запирает двери.
А вот с полицией она до сих пор не сталкивалась, этот раз – первый, хоть она ничего и не помнит. Раньше она никогда не садилась за руль выпивши, никогда не пропускала больше одного рабочего дня, никогда… Она даже не представляла себе, что ждет ее дальше.
Мука. Молоко. “Аякс”. Уксус в доме только винный, после антабуса его нельзя – иначе начнутся корчи. “Яблочный уксус” – внесла она в список.
Фантомная боль
Дело было в Монтане, на шахте “Дикие двойки”, когда мне шел шестой год. Весной, летом и осенью – раз в несколько месяцев, пока не выпадал снег, – мы с отцом шли в горы, ориентируясь по меткам, которые старый Хэнкок сделал еще в 90-е годы XIX века. Отец тащил брезентовый баул, набитый кофе, кукурузной мукой, вяленым мясом и прочими припасами. А я – пачку “Сэтердей ивнинг пост”, да, несла, почти всю дорогу. Хижина Хэнкока стояла на самой вершине горы, на краю лужайки в форме кратера. Над хижиной и на все четыре стороны – синее небо. Его собаку звали Синий. На крыше росла трава, свешивалась, как ухарский чубчик, на крыльцо, где отец с Хэнкоком пили кофе и разговаривали, передавая друг другу куски руды, щурясь в табачном дыму. Я играла с Синим и козами либо наклеивала страницы “Пост” на стены хижины, уже покрытые толстыми слоями старых номеров. Ровненько, аккуратными прямоугольниками, одна страница поверх другой, сверху донизу в этой маленькой комнате. Долгой зимой, когда снег отрезал все пути, Хэнкок читал свои стены, страницу за страницей. Если набредал на самый финал рассказа, пытался придумать начало либо найти на других страницах на других стенах. Прочитав всю комнату, несколько дней клеил новые газеты, а потом опять приступал к чтению. Я не пошла с отцом той весной, когда отец впервые после зимы отправился туда и нашел старика мертвым. И коз, и собаку: все лежали на одной кровати. “Когда мерзну, просто накрываюсь еще одной козой”, – говорил Хэнкок.
– К чему это, Лу? Просто свези меня туда, высоко, и оставь, – все время упрашивал отец, когда я устроила его в дом престарелых. Только об этом он тогда и говорил: про разные шахты, про разные горы. Айдахо, Аризона, Колорадо, Боливия, Чили. Его рассудок начал мутиться. Он не просто вспоминал эти места, а думал, что и вправду находится там, в том времени. Думал, что я маленькая девочка, разговаривал со мной так, словно мне столько лет, сколько было на той или другой шахте. Говорил сиделкам что-нибудь наподобие: “Крошка Лу может прочесть «Наших добрых помощников», от корки до корки, а ей всего четыре”. Или “Помоги тете отнести тарелки. Хорошая девочка”.
Каждое утро я приносила ему cafй con leche[42]. Брила его и причесывала, водила взад-вперед, взад-вперед по вонючим коридорам. Почти все остальные пациенты еще не вставали, они звали кого-то, гремели решетками, давили на кнопки звонков. Старушки-маразматички забавляются сами с собой. После прогулки я привязывала его к инвалидному креслу – чтобы не упал, если попытается удрать. И начиналось: я с ним на пару… Вот что я вам скажу: я не притворялась, я ему не поддакивала – а по-настоящему отправлялась вместе с ним куда-нибудь. В шахту Тренч в горах над Патагонией – той, что в Аризоне: мне восемь лет, я вся лиловая от генцианвиолета – у меня стригущий лишай. Вечером мы все шли к обрыву: выбрасывали консервные банки и сжигали мусор. Олени и антилопы, иногда – пума подходили близко, не боялись наших собак. У нас за спиной, вдоль скалистых обрывов, которые на закате становились совсем багровыми, метались козодои.
Отец сказал мне “Я тебя люблю” всего однажды – перед самым моим отъездом в Штаты, в колледж. Мы стояли на берегу Огненной Земли. В антарктический холод. “Мы вместе прошагали по всему этому континенту… Одни и те же горы, один и тот же океан, сверху донизу”. Родилась я на Аляске, но ее не помню. Он – когда был в доме престарелых – вбил себе в голову: должна помнить, и в конце концов я притворилась, что знаю Гейба Картера, что помню Ном и медведя в поселке.
Поначалу он все время спрашивал про мою мать: где она, когда приедет. Или ему чудилось, что она тоже здесь, и он с ней разговаривал, заставлял меня ее кормить – одну ложку ему, другую ей. Я тянула время. Она собирает чемоданы, она приедет. Когда он поправится, мы заживем все вместе в Беркли, в большом доме. Он успокоенно кивал и только однажды сказал: “Врешь, как дышишь”. И сменил тему.
Однажды он взял и отделался от нее. Прихожу, а он лежит на кровати и плачет, свернувшись калачиком, как ребенок. Он рассказал все с начала до конца, словно бы в шоке, с подробностями, которые не относились к делу, словно очевидец какой-то кошмарной аварии. Они плыли на пароходе по Миссисипи; моя мать сидела в каюте и играла в карты. Теперь туда пускают цветных, и Флорида (его сиделка) обчистила их как липку – выиграла все их деньги, до последнего цента. Моя мать поставила всё, сбережения всей их жизни, в последней партии в пятикарточный дро-покер. Одноглазый свободный валет. “Почему же я сразу не догадался, – сказал он, – когда увидел, как эта прошмандовка скалит свои золотые зубы, пересчитывает наши денежки. Она отвалила Джону – вон он, нашему Джону – четыре тысячи, не меньше”.
– Закрой хлебало, сноб! – сказал Джон с кровати рядом. И вытащил из корешка своей Библии шоколадку “Херши”. Ему не разрешалось есть сладкое, а шоколадка была та самая, которую я днем раньше принесла отцу. Из-под подушки Джона торчали очки моего отца. Я взяла их. Джон принялся стонать и выкрикивать: “Ноги! Ноги мои ноют!” Ног у него не было. Диабетик, ноги ампутированы выше колен.
На пароходе отец сидел в баре с Брюсом Сэссом (мастером алмазного бурения из Бисби). Они услышали выстрел, а потом, спустя долгое время, громкий всплеск. “Мелочи на чаевые у меня не было, но мне не хотелось оставлять доллар”. “Сноб-скупердяй! Как всегда!” – вставил Джон со своей кровати. Отец и Брюс Сэсс побежали к правому борту и успели увидеть, как течение уносит мою мать. В кильватере парохода алела кровь.