Руководство для домработниц (сборник) - Лусиа Берлин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нахожу деталь. Далеко же она отлетела от ломберного столика, в другой угол. На детали – небо и кленовая ветка.
– Я ее нашла! – закричала она. – Я знала, что ее не хватает!
– Это я нашла! – закричала я.
Теперь можно было пылесосить, что я и сделала, а она со вздохом вставила на место последнюю деталь пазла. Прощаясь, я спросила:
– Как вы думаете, когда я вам снова понадоблюсь?
– Как знать! – сказала она.
– Ну-у… Флаг вам в руки, – сказала я, и мы обе рассмеялись.
Тер, мне совершенно не хочется умирать, правда-правда.
40 ТЕЛЕГРАФ-АВЕНЮ – КОЛЬЦЕВОЙ. Автобусная остановка около “БАК И АДДИ”. В прачечной толчея: люди ждут, пока освободится машина, но настроение у них праздничное – словно столика дожидаются в ресторане. Стоят у окна, болтают между собой, пьют “Спрайт” из зеленых банок. Бак и Адди снуют в толпе, точно радушные хозяева на вечеринке, разменивают деньги. В телевизоре оркестр штата Огайо играет государственный гимн. В Мичигане кружится снег.
Январский день, холодный и безоблачный. На Двадцать девятую сворачивают четверо велосипедистов – все с бакенбардами, их цепочка – вылитый хвост воздушного змея. У автобусной остановки стоит, тарахтя мотором, “харлей”, и его седоку с дредами машут ребятишки из кузова “доджа” 50-х годов. И только теперь я начинаю плакать.
Мой жокей
Мне нравится работать в приемном отделении: там, по крайней мере, знакомишься с мужчинами. С настоящими мужчинами, героями. С пожарными и жокеями. В приемных отделениях их всегда пруд пруди. Рентгеновские снимки жокеев – загляденье. Жокей то и дело ломает себе кости, но просто обматывается пластырем – и совершает следующий заезд. Скелеты жокеев – как деревья, как бронтозавры, воссозданные по обломкам. Рентгеновские снимки святого Себастьяна.
Жокеев отправляют ко мне, потому что я говорю по-испански – они же почти все мексиканцы. Первым жокеем, который мне повстречался, был Муньос. Ой-ой. Я все время кого-нибудь раздеваю, делов-то – несколько секунд и готово; и вот Муньос лежит без сознания, ацтекский бог крохотного росточка. Его одежда так хитро устроена, что я словно бы совершаю затейливый ритуал. И это нервирует, потому что длится долго: совсем как у Мисимы, которому нужно три страницы, чтобы снять с женщины кимоно. Атласная рубашка цвета фуксии – с множеством пуговиц: на плечах, на обоих тоненьких запястьях; брюки держатся на замысловатой шнуровке с доколумбовыми узлами. Сапоги пропахли потом и навозом, но мягкие и изящные, как башмачки Золушки. Спит себе, заколдованный принц.
Он начал звать маму еще до того, как очнулся. Не просто, как некоторые пациенты, взял меня за руку – нет, повис у меня на шее, рыдая: Mamacita! Mamacita![28] Ни за что не позволял доктору Джонсону себя осмотреть – согласился только после того, как я взяла его на руки, как младенца. Он был крохотный, как дитя, но сильный, мускулистый. Мужчина у меня на коленях. Мужчина моей мечты? Дитя моей мечты?
Доктор Джонсон вытирал мне лоб губкой, а я переводила. Ключица определенно сломана, ребра – тоже, не меньше трех, подозрение на сотрясение мозга. “Нет”, – сказал Муньос. Завтра он должен скакать, у него заезды. “На рентген”, – сказал доктор Джонсон. Он не согласился лечь на каталку, и я, аки Кинг-Конг, понесла его по коридору на руках. Он хныкал с перепугу, облил мне всю грудь своими слезами.
В темном кабинете мы ждали, пока придет рентгенолог. Я успокаивала его теми же словами, как успокаивала бы лошадь. Cбlmate, lindo, cбlmate. Despacio … despacio[29]. Тихо… тихо. Он примолк у меня на руках, шмыгнул носом и тихо засопел. Я гладила его статную спину. Она подрагивала и поблескивала в сумраке, совсем как у великолепного молоденького коня. Это было волшебно.
Эль Тим
В дверях всех классов стояли монахини, и их черные рясы, раздуваемые сквозняком, реяли в коридоре. Голоса первоклассников, читающих молитву: “Радуйся, Мария, благодати полная! Господь с Тобою”. По ту сторону коридора начинали, чеканя слова, второклассники: “Радуйся, Мария, благодати полная”. Я останавливалась в самом центре здания и ждала, пока торжествующие голоса третьеклассников грянут – а первоклассники подхватят: “Отче наш, сущий на небесах”, потом присоединятся четвероклассники, низкими голосами: “Радуйся, Мария, благодати полная”.
Чем старше были дети, тем торопливее они молились, и потому все голоса постепенно соединялись, чтобы внезапно слиться в общем ликующем гимне: “Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь”.
Я преподавала испанский в новой средней школе, которая примыкала к детской площадке с другой стороны и сама была похожа на пеструю детскую игрушку. Каждое утро перед занятиями я заходила в начальную школу послушать молитвы, а еще – чтобы просто побыть внутри: так ходят в церковь. Раньше тут была католическая миссия, выстроенная в XVIII веке испанцами с таким расчетом, чтобы она много лет простояла посреди пустыни. Поэтому школа отличалась от других старинных школ, чья тишина и основательность отгораживают школьников от внешнего мира, позволяя замкнуться в своей раковине. Но эта школа сохраняла умиротворенность миссии, святилища.
В начальной школе монахини смеялись, и дети смеялись. Все монахини были пожилые, но ничуть не походили на усталых старух, которые на автобусных остановках судорожно прижимают к себе сумочки, – нет, они держались гордо, согреваемые любовью своего Бога и своих детей. На любовь они отвечали нежностью, тихим смехом, который накапливался, бережно хранился в стенах школы, за ее тяжелыми деревянными дверями.
По детской площадке пронеслись несколько монахинь из средней школы, вынюхивая табачный дым. Эти монахини были молодые и нервные. Они учили “малоимущих детей”, “трудных подростков”, и по их узким лицам было видно, как им тоскливо, как им надоели пустые глаза школьников. В отличие от монахинь из начальной школы они не могли сыграть на благоговейном страхе или любви. Их выручала неприступность: равнодушие к ученикам, то есть к своему долгу и смыслу своей жизни.
Одно за другим засверкали на солнце окна девятого класса: сестра Лурдес, как всегда, распахнула их за семь минут до звонка. Я стояла у оранжевой двери, исписанной чьими-то инициалами, и смотрела, как мои девятиклассники бродят взад-вперед у сетчатой ограды: гибкие тела расслаблены, головы покачиваются на ходу, руки и ноги вихляются в такт звукам трубы, которая никому, кроме них, не слышна.
Прислонившись к железной сетке, они переговаривались на смеси англо-испанского диалекта с молодежным сленгом, беззвучно посмеиваясь. Все девочки в темно-синей форме. Ребята как птицы: девочки в неприметном оперении кокетничают с мальчиками, а те наклоняют набок хохлатые головы, шикарно выглядя в своих оранжевых, желтых или бирюзовых брюках-бананах. Мальчики носили расстегнутые черные рубашки или джемперы с треугольным вырезом на голое тело, и на груди у них сияли, оттененные гладкой смуглой кожей, крестики – кресты пачуко[30], такие же выколоты на кистях рук.
– Доброе утро, милочка.
– Доброе утро, сестра.
Сестра Лурдес, директриса, вышла посмотреть, построились ли семиклассники. Это она приняла меня на работу, скрепя сердце взяла учительницу, которой надо платить деньги, потому что ни одна из здешних монахинь не владела испанским.
– Вам, учительнице-мирянке, – сказала она тогда, – первой учительнице-мирянке у нас в школе Святого Марка, возможно, будет нелегко управиться с учениками, тем более что многие из них почти что ваши ровесники. Ни в коем случае не повторяйте ошибку, которую совершают многие из моих молодых монахинь. Не пытайтесь обращаться с ними как с друзьями. Эти ученики делят всех людей на сильных и слабых. Вы должны держаться за свою силу… Ваше подспорье – отстраненность, дисциплина, контроль, наказания. Испанский – предмет факультативный, ставьте столько единиц, сколько хотите. В первые три недели вы можете перевести любого своего ученика в мою группу. Я преподаю латынь. Добровольно ко мне пока никто не попросился, – она улыбнулась. – Увидите, это вам очень поможет.
Первый месяц прошел хорошо. Угроза перевода в латинскую группу сработала: за две недели я сплавила туда семь учеников. Работать в относительно малочисленном классе, урезанном на четверть – на худшую четверть, – просто роскошь. А то, что испанский для меня – второй родной язык, облегчало дело: ученики совсем не ожидали, что какая-то “гринга” говорит на их языке не хуже и даже в чем-то лучше, чем их родители. То, что я понимаю их непристойности и сленг – как они называют полицию, марихуану и тому подобное, – вызывало уважение. Занимались они усердно. Испанский был им близок и дорог. Вели себя прилично, но их угрюмое послушание и механические ответы меня удручали.
Они подсмеивались над словами и выражениями из моего лексикона. (И стали употреблять их не реже, чем я.) “La Piсa”[31], – вышучивали они мою прическу. (А вскоре девочки подстриглись под меня.) “Криворукая”, – перешептывались они, когда я выводила на доске фразы. (И сами вскоре начали писать моим почерком все домашние и классные работы.)