Возвращение красоты - Дмитрий Шишкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так он провисел я не знаю сколько, пока мы не встретились. Я вообще не всегда могу понять себя в детстве. Нет, я сочувствую тому человечку, за которым может увязаться молодой и глупый бродячий пес. Но я бы теперь не смог вот так — привести его домой и канючить у близких, чтобы оставили, и выбегать каждые десять минут смотреть — как он там, и кормить котлетами от школьных обедов, и чуть ли не спать с ним на одной блохастой подстилке.
Я не знаю, зачем их забрал… щенка и канат. Ну, щен хоть увязался, а канат…
Я в этом спортивном зале раньше ни разу не был. Вот так, ходил на физкультуру в школьных разведанных недрах и даже, наверное, знал, что есть еще какой-то там «старый», через дорогу, спортзал, — ну, знал и знал, и что с того? А тут вдруг зашел и не то чтобы оторопел… Даже не знаю, как это назвать…
Это было когда-то храмом. Вот в чем дело. Я раньше не знал, да и не был в храме вообще никогда, а тут вдруг зашел и все сразу понял. Храм. Но сейчас здесь было как-то невозможно, зверски все переломано и исковеркано. Вообще вдрызг. Как будто директор устало махнул рукой на все и сразу. И мальчишки праздновали бардак от души. Катались на одном оставшемся канате, прыгали, орали, а второй канат, тот самый, просто валялся… кажется, даже не внутри, а у входа. А внутри я помню какие-то очень высокие, благородные окна, и в них много солнца, и какая-то тонкая грусть в этом обилии света, и что-то еще неуловимое, не от спорта совсем, а от другого, давнего… И я не скакал, а что-то иное во мне пробуждалось. Какое-то щемящее и мучительное воспоминание.
Я вышел и вот — канат. Точно, он на земле валялся, кто-то его выволок да так и бросил — жертву революционного погрома. Я взял его и потащил домой, как раненого товарища. И дотащил.
А возле старенького нашего домишки в палисаднике росла и прилично-таки вымахала уже акация. И вот я каким-то чудом упросил родителей привязать этот канат к самой-самой высокой, но надежной и толстой ветке.
Конец каната затянули большим узлом. На него садились верхом, раскачивались и… в-верх — в-вни-и-з-з-з… в каких-то своих озарениях, пока тебе не закричат:
— Хорош. Слезай давай! Покатался и хватит… Люди ждут!
Вот это был праздник! Вся детвора приходила к нам покататься на этом канате. Очередь занимали, спорили, кто лучше умеет, да кто первый и кто за кем занимал… Можно было просто качаться, а можно было так, чтобы дух захватывало, — отталкиваясь ногами от соседской стены. Можно было даже запрокинувшись, или с «закрутом», или не сидя, а стоя на узле. Да мало ли как…
А потом я помню свой последний приход в мой дом, в тот дом, кроме которого я вообще ничего не знал в жизни. А в нем было так непривычно пусто и тихо, и вся мебель уже вывезена. И давно околел от чумки увязавшийся за мной когда-то Бим, и черепаха Машка, так смешно поедавшая вьюнки в палисаднике, пропала куда-то. Говорили, что ее кирпичом соседка… А за что?! Она же ничего плохого сделать просто не могла… И каната уже тоже не было, и ничего… И я вдруг отчетливо, до жути понял, что прощаюсь со своим единственным и родным домом навсегда. Я еще сделал шаг, другой в непривычной и беспомощной пустоте комнат и вдруг, вдохновленный пустынным эхом, может быть родственным отдаленно тому, остановился и как-то так, как слышал в кино, и почему — даже не знаю — громко возгласил единственное, что знал из церковного: «Иже еси на Небесех!». Иже еси! И все. И пошел в такую мучительную и страшную (если бы я только знал — какую страшную) взрослую жизнь.
И хорошо, что это только потом спилили нашу акацию, а на месте снесенного храма-спортзала построили магазин, — хорошо, что потом, а то бы я просто не выдержал этого… Тогда.
СОТЕРА
Как я мечтал попасть в Пионерский Лагерь! Почти как в Москву, но все не получалось. А вот старший брат побывал, и это было темой для бесконечных с его стороны рассказов, что, в свою очередь, оборачивалось для меня минутами очарованных слушаний с краткими, торопливо уточняющими картину вопросами. Пионерский Лагерь — вы шутите! — это же мечта, сказка…
Как сейчас помню свежесть летнего утра, широкую площадь, где Ленин, протянув руку с невидимой удочкой и напряженно вглядываясь в поплавок, ловит рыбу. Удочку ему обломали, должно быть, оппортунисты — только рукоять осталась в сжатой нервно ладони, — но утро такое славное, что Ленин совсем не злится и даже повернулся спиной к Дому ненужных сейчас Советов и только и думает что о своем невидимом поплавке.
А за спиной у него возле громадных гранитных колонн этого самого Дома Советов весело и оживленно дожидаются автобуса счастливые люди. Мамы с редкими вкраплениями пап и множество деток — таких же точно, как я, в пестрых платьицах, шортиках и панамах… И вот они должны сейчас сесть в автобус и уехать в Пионерский Лагерь… Я не знаю, может, и не надо писать эти два слова прям уж с больших букв, но дело в том, что для меня не существовало тогда каких-то конкретных, фактических лагерей, только один, общий для всех, но очень личный, мой Лагерь. Лагерь вообще… но заветный, как мечта.
Однако попасть в мечту было совсем не просто.
Как-то раз на маминой работе у кого-то «загорелась» путевка, и поскольку поздно было ее «тушить» и переписывать фамилию, путевку спонтанно, «на авось», сунули маме в руки. Мама (была не была!) собрала в малиновый чемоданчик строго по списку (чтобы потом чего не забыл) мои детские рубашки и шортики и привела меня за руку к гранитным столбам — проситься в Лагерь.
И вот появилась Тетя с величественной, как выхухольное гнездовище, прической, и мама ей что-то говорила — сначала просительно, даже слегка улыбаясь, потом более эмоционально, а под конец, когда стало ясно, что никакие уговоры не помогают, — уже прямо взволнованно: «Ну почему, почему?!».
Да потому, что фамилия не та, да и возрастом не вышел — не пионер еще.
А я стоял в стороне с довольно громоздким чемоданчиком, в то время как детки уже весело рассаживались в автобусе и как будто метали иногда в мою одинокую сторону победные взгляды, но я, хотя понимал, что происходит что-то не то, все равно верил, что случится чудо и все закончится хорошо.
Однако хорошо не закончилось. Мама подошла смущенная и расстроенная и стала мне что-то сложно-взрослое объяснять на доступно-детском, а я только понимал, что произошла какая-то катастрофа и в Лагерь я не поеду!..
Ну да ладно.
Я поехал в другой раз. Уже по-настоящему: с соблюдением всех крючкотворностей, с личной путевкой и чистой совестью законного пионера.
Я и раньше бывал на Южном Берегу, так что море и горы были для меня не в диковинку, но вот так — с головой на двадцать дней, оторвавшись от дома, «по-взрослому», — такого еще со мной не случалось.
Лагерь «Алые паруса» располагался довольно хаотично на склоне горы, как будто его бросили наверх и он развалился, рассыпался всеми своими постройками, пока скатился к берегу моря. Внизу был, конечно, пляж — самое вожделенное место, к слову сказать хорошо оборудованное, с навесами и ограждением из оранжевых буйков. Чуть выше находилась большая спортивная, она же и танцевальная, площадка, а дальше — длинная, в несколько изломов деревянная лестница, ведущая к корпусам. Подниматься по этой лестнице после купальной расслабухи, по солнцепеку, было сущим мучением.
Однако я всегда подбадривал себя мыслью, что вот, на берег идет гигантская волна (каких в Крыму отродясь не бывало), но пока она дойдет — я буду уже высоко и меня не достанет.
А вверху, куда ни глянь, на тебя с усталой мудростью взирали горы, поросшие фисташками, самшитом, грабинником и кряжистыми дубками. Весь день здесь звенели цикады, тревожно шуршали ящерицы, летали какие-то большие задумчивые жуки, и жить в этой компании было, в общем, не скучно.
Единственно неприятным был момент, когда среди глубочайшего сна вдруг выяснялось, что уже наступило утро и пора вставать. Не вставать, а вскакивать как сумасшедшему, потому что случалось это так. Ты спишь, и вдруг на весь лагерь с какой-то вероломной громкостью начинает орать не по-утреннему бодрая, какая-то буратинно-веселая песня, всегда одна и та же:
Ну-ка, солнце, ярче брызни,
Золотыми лучами обжигай!
Эй, товарищ! Больше жизни!
Поспевай, не задерживай, шагай!
И припев:
Чтобы тело и душа были молоды,
Были молоды, были молоды,
Ты не бойся ни жары и ни холода,
Закаляйся, как сталь!..
Это означало, что всем нужно немедленно вскочить, побежать в туалет, а оттуда на «верхнюю», возле корпусов, спортплощадку, где физрук в обвисших спортивках, со свистком на веревочке и старательно подтянутым брюшком заставит всех до единого повторять за ним дурацкие упражнения, да еще ухитрится наблюдать за их исполнением и грозить штрафными санкциями…