Михаил Шолохов в воспоминаниях, дневниках, письмах и статьях современников. Книга 2. 1941–1984 гг. - Виктор Петелин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Образ широкой груди Давыдова убран не вовсе, он убран из того абзаца, где важнее динамика. Через отбивку, в следующем абзаце, он дан наглядно: «Ох, и трудно же уходила жизнь из широкой груди Давыдова, наискось, навылет простреленной в четырех местах». Этот отрывок из двух абзацев написан Михаилом Александровичем от руки на чистой странице, а потом снова от руки же повторен на другом листке с изменениями. Его Шолохов диктовал мне, не переставая править. Вначале было: «Ох, и тяжело же, неохотно, трудно уходила жизнь из широкой матросской груди Давыдова». Во втором аналогичном рукописном отрывке из эпитетов остался только один – «трудно». Дальше первоначально шло: «С тех пор как ночью друзья на руках, бережно, стараясь не тряхнуть, перенесли его домой, он еще не приходил в сознание». Во втором наброске читаем: «С тех пор как ночью друзья молча, спотыкаясь в потемках, но всеми силами стараясь не тряхнуть раненого, перенесли его домой, к нему еще ни разу не вернулось сознание». Даже в этом маленьком частном примере видишь важнейшую черту шолоховского мастерства: нам уже сказано, что несут Давыдова бережно, но общая информация – не то. Ты себя представь на месте несущего: «…спотыкаясь в потемках, но всеми силами стараясь не тряхнуть раненого…» Предметность эта делает острее зрение читателя, ему – сопереживать, при известной отзывчивости души он уже там, с ними, героями книги.
Второй абзац на каждом из этих двух листков-набросков разный. На первом читаем: «На рассвете в Гремячий верхом на взмыленном коне прискакал секретарь райкома Нестеренко. У самой калитки он на скаку спешился, бросил поводья кому-то из толпившихся возле двора колхозников, не спросил, а выкрикнул: – Живой он? – и, не дожидаясь ответа, слегка прихрамывая, побежал к крыльцу».
На втором наброске Нестеренко нет, а есть врач: «На рассвете в Гремячий Лог приехал из районной больницы молодой, суровый не по летам врач-хирург. Он быстро прошел через кухню в горницу, поставил на стол небольшой чемоданчик и, на минуту склонившись над Давыдовым, бросил через плечо: – Помогите кто-нибудь один раздеть больного». В окончательном тексте автор вычеркнул слова о том, как врач прошел и поставил чемоданчик. Вместо всего этого читаем: «Он пробыл в горнице, где лежал Давыдов, не больше десяти минут».
Роман «Поднятая целина» эпичен. Нет там авторских слов «я», «мое», «мои». Но вот подходит то место в книге, которое не устают цитировать все, кому эта книга дорога. Лирический, романтический по внутреннему строю абзац. Личностный донельзя. Он следует тотчас после слова о Давыдове, который «тяжело, с протяжным стоном выпрямился и затих»: «…Вот и отпели донские соловьи дорогим моему сердцу Давыдову и Нагульнову, отшептала им поспевающая пшеница, отзвенела по камням безымянная речка, текущая откуда-то с верховьев Гремячего буерака… Вот и все!»
Наброска с таким текстом в зеленом портфельчике не было. Как и все предыдущее после слов о «пулеметной очереди», он был мне надиктован. Только вначале диктовал автор «дорогому моему сердцу Давыдову» и «отшумела» пшеница; потом сделал «дорогим моему сердцу Давыдову и Нагульнову» и «отшептала» пшеница.
Он стоял шагах в трех от стола, боком или вполоборота ко мне. Ровным голосом сумел продиктовать эти слова, но, закончив, не выдержал и зарыдал. Отвернулся, ругнулся в сторону, словно бы сам удивляясь, как же это такое стряслось. Достал носовой платок. В тот миг он был один со своим горем, с потерей близких ему людей. «Дорогих его сердцу», признался ведь.
Кто мог бы оставаться равнодушным, слыша впервые это «Вот и отпели донские соловьи»! И слыша еще до того, как открыли это для себя читатели. По первой перепечатке моей видно, что после слов «дорогому моему сердцу» я пропустила «Давыдову». Михаил Александрович вписал его крупным жестким почерком. Трудно было сдержать слезы, но, стукая по клавишам машинки, я сознавала, что в такой миг надо превратиться хоть в мебель, стать невидимой. Чтобы не помешать. Подобное состояние, полная незащищенность творящего человека, знакомо и мне. Насколько же оно острее у такого тонкого художника, каким был Шолохов! «Враспашку, сердце почти что снаружи, себя открываю и солнцу, и луже», – писал Маяковский.
Сохранились и еще рукописные страницы. Три с надписью сверху «Глава», начинающиеся со слов: «Прошло два месяца. Так же плыли над Гремячим Логом белые, но еще по-весеннему сбитые облака» и заканчивающиеся словами: «Варя быстро повернулась и не пошла, а побежала на площадь, не успев попрощаться со стариком». И еще три страницы, отдельно, с зачеркнутой надписью сверху на первом листке: «Эпилог». Эти начинались со слов: «Постепенно, изо дня в день разматывался клубок контрреволюционного восстания». На этих трех страницах, исписанных гуще обычного, два эпизода: с арестом Половцева до разгрома попытки поднять восстание и эпизод с возвращением из Шахт Андрея Разметнова, разговор его с Кондратом о судьбе Вари. Первый эпизод вошел в окончательный текст почти без правки. Вначале я перепечатывала его как есть, потом читали вместе с Юрбором. Уже не для публикации в газете – ведь Лукин был редактором романа и трудился до полной готовности рукописи.
Михаил Александрович рассказывал нам, что работал над архивными документами, его подробные данные о разгроме врага были совершенно точны. В исторической справке, завершающей эпизод, вымышленной была только фамилия персонажа романа Островнова. О подлинности фамилий крупных врагов судить не берусь, так как фактов не знаю. Над последней фразой этого эпизода Шолохов поработал. В рукописи стоит: «Так закончилась последняя попытка контрреволюции поднять восстание против советской власти на юге страны». В тексте, напечатанном впервые в «Неве», читаем: «Так закончилась эта отчаянная, заранее обреченная историей на провал попытка контрреволюции поднять восстание против советской власти на юге страны».
Естественно, органично соединился документально точный факт с художественным вымыслом писателя. А почему? Каждому ли удается такое? Написать-то каждый напишет, но не каждому поверят. Шолохову читатель поверил, потому что и вымышленные его герои – живые. Для него самого живые – не случайно же он по ним плакал.
Во втором эпизоде этого трехстраничного наброска с надписью «Эпилог» до разговора о судьбе Вари есть диалог Разметнова с Майданниковым о том, что придется сдавать семенной хлеб, иначе «плана не вытянем». И трудодень, само собой, будет тощим. Нестеренко требует. Текст этот, живой, как всегда у Шолохова, больше подошел бы для первой книги, вообще мог войти в какие-то предыдущие главы. В самой жизни проблема строительства колхозов была далеко еще не отрегулирована. Автор почувствовал, что это не материал для завершения книги – и убрал его.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});