Трезвенник - Леонид Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рядом с задумчивой Афродитой на купальном махровом полотенце, смахивавшем на простыню, коптился гренландский тюлень лет пятидесяти. Понятно, что к ледяному острову он отношения не имел, но то, что он был не советской выделки, угадывалось без напряжения.
Продолжить свой путь я был не в силах. Не в состоянии. Не стоял на ногах. Я улегся на песке рядом с ними.
Вознамерившись завести знакомство, я мысленно перебрал варианты. Ничего интересного я не придумал — видимо, потерял равновесие. И без претензий на изобретательность спросил, отчего они не купаются.
Его безволосый овальный лик с мягким недопеченным носом и пухлыми розовыми губами просиял, словно своим вопросом я доставил ему живейшую радость.
Он объяснил, что балтийские воды для них, пожалуй, холодноваты. Впрочем, жена его хочет рискнуть. Как раз перед тем, как я к ним обратился с таким естественным интересом, они обсуждали эту возможность.
Так это не дочь его, а жена! Я горько про себя усмехнулся — нет справедливости на земле.
Меж тем, гренландский тюлень представился. Он был одним из руководителей союза чехословацких списователей. Я вопросительно прислушался, он тут же себя перевел: писателей. Впрочем, как выяснилось, они оба владели русским не хуже, чем чешским.
Я назвался, они также назвались. Супруги Холики. Пан Яромир и пани Ярмила. Почти что тезки. «Мы словно окликаем друг друга», — с довольной улыбкой сказал пан Холик. Похоже, в его воображении их имена обретают жизнь в образе двух умилительных пташек, обмениваются любовным клекотом. Тем не менее я решил про себя, что этот союз не в полной мере отвечает сей фонетической близости. Сколь бы трогательной она ни была.
Пани Ярмила решила купнуться. Чтоб поддержать ее морально, я предложил составить компанию. Пан Яромир поблагодарил меня. Либо он был образцово воспитан, либо в нем поселилось почти безотчетное, неуправляемое уважение решительно к каждому Старшему Брату. Пани Ярмила небрежно кивнула, встала, отряхнула песок и царственно направилась к морю. Я шел за ней, оглушенный зрелищем. Такие ноги могут привидеться лишь в отроческом огненном сне.
Море меня не охладило. Рядом со мной, с чуть слышным стоном, с трудом привыкая к температуре, плескалась заплывшая в наш затон Бог знает откуда волшебная рыба. Случалось, она ко мне прикасалась прохладной кофейной чешуей. Дыхание мое перехватывало, зато перед моими глазами плясали оранжевые круги.
Когда мы вернулись, пани Ярмила сказала:
— Я рада, что я решилась. Спасибо. Прекрасное ощущение.
Пан Яромир подхватил:
— Да, да. Вовремя сказанное слово лучше всего побуждает к поступку. Спасибо.
Я учтиво отказывался от их благодарности. Право, не за что. Заслуга моя не так велика. Пани Ярмила сама проявила необходимую отвагу.
Пан Яромир сказал, что надеется, что мы продолжим наше знакомство. Я понял, что оба изрядно скучают. Скорее всего, советские люди из Дома Творчества — люди бывалые — не торопились заводить лишние связи с забугорьем, от пражских гостей держались в сторонке.
Вечером мы сошлись в кафе на улице Йомас. Было уютно. Пан Холик разнежился. Он оказался очень словоохотливым малым. Либо он здорово намолчался.
Он дал мне понять — и без нажима, со среднеевропейским изяществом, — что руководство его страны весьма одобряет и его творчество, и деятельность на общественной ниве. Ценит товарищ Василь Биляк, ценит товарищ Алоиз Индра и даже товарищ Густав Гусак. Кстати сказать, большая удача, что в эти очень сложные годы страна получила такого лидера. Не только ясный ум реалиста, еще и гуманное светлое сердце. Но самое главное — он отличается прочнейшей идейной убежденностью, ничто не свернет его с пути. Этого наиважнейшего качества как раз и недоставало Дубчеку, который, возможно, и не злодей, но очень хотел быть общим любимцем, что, как известно, к добру не приводит. На этих-то струнах умело играло его ближайшее окружение. Он, Холик, в своей нелегкой работе — а отвечать за литературу в ее сегодняшнем состоянии — это весьма нелегкое бремя! — он, Холик, не искал и не ищет дешевых лавров и популярности. Он их и в творчестве не искал. Всегда он шагал своей дорогой.
Я ощутил, что тут он коснулся, как видно, незаживающей раны. Было ясно, что, если бы твердый Холик вдруг обнаружил слабину и стал популярности домогаться, он все равно бы не преуспел. Пренебрежение коллег и равнодушие аудитории не оставляли другого выбора, кроме идейной несокрушимости, так отличающей Густава Гусака от слабака Александра Дубчека. Я это понял еще яснее, когда он заговорил о писателях. Пан Яромир порядком намаялся. Не так-то легко исполнять свой долг. Одни литераторы смотрят на Запад, они созрели для эмиграции, другие молчат, но молчат они с вызовом, такое молчание громче крика. Пан Яромир проявляет выдержку — пани Ярмила тому свидетель, — но терпение уже на исходе. Он прямо сказал этим Диогенам, рассчитывающим отсидеться в бочонке: «Спешите. Поезд может уйти».
Во время этого монолога пани Ярмила ела мороженое, отхлебывала рижский бальзам, при этом ни на гран не утрачивая надменной посадки головы. Она снисходительно принимала внимание всех, кто сидел в кафе. Ярмила была еще молода и, видимо, до сих пор не насытилась ни восхищеньем глазевших мужчин, ни нервностью их уязвленных спутниц. Мысленно я удивлялся бесстрашию пана Холика — рыхлый, розовогубый, старше жены едва ли не вдвое, с трудом достигающий своей лысиной ее королевской лебяжьей шеи, конечно, он проявил безумие, решившись на этот опасный брак. Но этот трофей был так ему важен! Мне показалось, я понял условие, связывающее обоих супругов. Пан Яромир преуспевает, сметая с пути ревизионистов, а пани Ярмила являет собой свидетельство этого процветания, законный, заслуженный приз победителя. В этом качестве она и живет собственной вагинальной жизнью.
Это была, разумеется, схема, но схема, тешившая мой дух. Тем более что она помогала терпеть присутствие пана Холика. Он, между тем, не умолкал. И перешел к заветной теме. Все очевидные достижения в борьбе за командные посты не перевешивали потребности быть признанным в качестве мастера слова. Похоже, что я появился вовремя, я предоставил ему возможность сладчайшего самоутверждения, и в этот момент он почти любил меня, как тайно любит палач свою жертву.
Он рассказывал о своих книгах и замыслах. Должно быть, он был плодовит, как крольчиха — названия сыпались одно за другим. При этом он не терял головы. Он был не просто отцом своих книжек, он был их заботливым отцом. Он долго и подробно рассказывал об их тиражах, о разных изданиях, о переводах за рубежом. В запале он сообщил и то, чего говорить ему мне не следовало. Он часто ездит из Юрмалы в Ригу — туда приехали на симпозиум московские литературные боссы, а с ними и его переводчик. С боссами он укрепляет контакты, а с переводчиком он редактирует русский текст последнего сочинения и договаривается о новом сотрудничестве. Вот и завтра за ним пришлют машину.
Ценные сведения! Он мне их дал в уверенности, что они, бесспорно, возвысят его в моих глазах. Я их выслушал с большим удовольствием. С громадным подъемом я пожелал ему успешно решить его задачи. Мы расстались, довольные друг другом.
Утром следующего дня я пил свой кофе почти в истоме. Картины, которые мне рисовались, были одна греховней другой. Сколько ни сдерживал я себя, на пляж я примчался раньше полудня.
Пани Ярмила уже возлежала — как и надеялся я — в одиночестве. Она приветно взметнула руку — это был жест патрицианки, лениво зовущей вольноотпущенника. Я приземлился рядом с нею — итак, пан супруг ее оставил. Она улыбнулась углами губ — обязанности, ничего не поделаешь. Вот и на отдыхе, а все то же…
Я отдал должное его динамизму и подвижничеству в служении обществу. Самоотверженные люди, увы, так редки, наперечет! После чего предложил окунуться. Она кивнула, и мы прошествовали под взглядами писательских жен.
Балтика не сразу вбирает купальщика в свое сизое чрево. Мы шли по воде довольно долго, пока не разверзлось под нами дно. И шли мы с ней и плавали молча. Должно быть, думали об одном. Слова были частью той одежки, которую мы только что сбросили.
Мы вышли на берег, обсушились и, так же молча, пошли облачаться в верхнее платье. Сей ритуал мы проделали в одной раздевалке, поделенной на два закутка фанеркой, не доходившей до влажной почвы. Натягивая брюки, я видел щиколотки кофейного цвета, крепкие ступни с прямыми пальцами — десять патронов и все в меня! Я словно ваял ее перед собою в ее торжествующей наготе. Из раздевалки я вышел пошатываясь.
Когда мы с нею воссоединились, я только и сумел что сказать:
— Я слышал очень много хорошего про ваш Дом Творчества.
— Скромно, но славно, — сказала она, наклонив в знак согласия античную голову. Я вздохнул: