Трезвенник - Леонид Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проделав поход, я обычно отыскивал местечко, не занятое чьим-нибудь телом, и, отлежавшись, бросался в воду. Она никогда не была слишком теплой, но это совсем меня не отпугивало. Я заплывал почти до буйка, вернувшись, сушился под юрмальским солнышком, потом одевался и шел обедать. Я подставлял свое лицо свежему бризу, и мне не верилось, что в полусутках пути от Риги исходит от зноя моя Москва. Лето семьдесят второго сжигало изнемогавших столичных жителей — слабые памятью старожилы даже и не пытались в ней вызвать нечто, хоть отдаленно похожее.
За эти годы в интриге моей судьбы исторических перемен не свершилось. Что вовсе меня не огорчало. Если не умом, то наитием я уж постиг, что стабильность бесценна (само собой, не стабильность трагедии), а завтрашний день должен быть предсказуем. Помню, как в детстве у букиниста попался мне один старый учебник, вышедший в самом начале века. Меня восхитила печальная фраза, которая подводила итог величественной истории Рима. «Этого потрясения (не помню, какого) Империя выдержать не смогла — она впала в смертельную агонию и через двести лет погибла под безжалостными ударами варваров». Какая прекрасная агония! Мне бы ее — хоть четвертую часть.
Вылавливал я в различных книгах другие приметы такой устойчивости, не столь глобальные и торжественные. Один основательный господин доверительно говорил другому: «Застать меня можете в кафе „Флора“. Всегда бываю там с двух часов». Душа моя завистливо млела. И пусть в Москве я не смог бы найти что-либо сходное с этой «Флорой», сама возможность такой ритуальности таила бы безусловную ценность.
Но были и у меня свои радости. Я выиграл несколько сложных дел, и старые волки-цивилисты уже привыкали к моей фамилии. Не только отец, но и моя мачеха, прогрессивно мыслящая Вера Антоновна, признавала, что кое-чего я добился, хотя мне и следовало бы иметь побольше гражданского темперамента. Брюзжал только брат ее Павел Антонович, неповоротливый пухлый малый с очами затравленного оленя. То был патетический паразит, публиковавший раз в три месяца в одном из неведомых изданий, которых в Москве великое множество, заметку величиной в два абзаца. К сестре он приходил через день либо к обеду, либо к ужину, всегда с озабоченным лицом и очередным бюллетенем о состоянии его кишечного тракта.
Если Вера Антоновна имела пристрастие к ходким формулам вольнолюбивого свойства, то брат ее любил щегольнуть чуть запылившимся словечком. Сдается, этот вокабуляр поддерживал в нем любезное сердцу эзотерическое самочувствие. Вера Антоновна не забывала напоминать мне и отцу, что братец ее — инвалид эпохи, не давшей ему реализоваться. При этом она всегда добавляла:
— У него образцовая московская речь. Теперь уже так не говорят.
Я соглашался:
— Это печально. Никто из нас больше не скажет: «Чу!».
Меня он терпел с немалым трудом. С сардонической усмешкой подчеркивал милую ему свежую мысль: в сильном теле слабовата духовность. Как можно было понять из намеков, подтекст этой мысли был таков: если бы мой кишечник дал течь, возможно, я воспарил бы, как он. Покуда об этом нельзя и помыслить.
Шут с ним! Я редко бывал у отца. Да и вообще не стремился как-то расширить свой круг общения. Близких друзей не завелось. И полагаю, что не случайно. Дружба — высокая авантюра. Вклады, внесенные в этот банк, по большей части невозместимы и слишком дорого вам обходятся. Я уж не говорю о том, что близкие друзья посягают, возможно против собственной воли, на некую часть вашей тайной жизни. Я охранял ее слишком ревниво, чтоб допустить такое вторжение. Выяснилось, что ближе других мне были Богушевич и Випер. Возможно, что отроческим связям дается заряд мистической прочности. Но слишком уж разошлись наши судьбы. Борис находился в колонии, в Потьме, Випер то уезжал куда-то, то вдруг появлялся и вновь пропадал. Он рассказал, что дважды сходился с какими-то мне не известными женщинами, надеялся даже создать семью, но так ничего и не получилось — тут ему не везет с юных дней.
О Рене он говорил мне коротко — она-де в поисках духовников и религиозных наставников. Где-то преподает. Без радости — мука следить за каждым словом. В педагогической среде ей суждено быть белой вороной.
Похоже, меня она сторонилась. И я догадывался, в чем дело. В том скверном дне, когда в первый раз (и, как выяснилось, в последний) она примчалась ко мне сообщить, что Богушевича замели.
Сам не пойму, отчего я завелся. Я точно забыл, что Борис уже там. Я только видел перед собою ее измученное лицо и ощущал неприличную злость.
— Все кувырком! — Я едва не кричал. — Все наперекосяк. Столько лет! Бориса оставили без диплома. Вы с Саней ни единого дня не работали по своей специальности. Кто над тобой не измывался?
— Молчи, — сказала она, — прошу тебя. Какое это имеет значение?
И заплакала. Я приблизился к ней. Она уткнулась лицом мне в грудь. Я поцеловал ее волосы, потом — ее мокрые глаза. А там — и в губы. Я понимал, что делаю то, что запретно и стыдно, но я уже не управлял собой.
Она выскользнула из моих рук, достала платок и утерла слезы.
— Бог посылает мне испытание, — сказала она. — Я должна его выдержать.
Я снова не мог себя приструнить:
— За что ж он его посылает тебе? Чем ты перед ним провинилась?
Она приложила палец к губам.
— Не надо. Так нельзя говорить. Надо веровать. Тебе будет трудно.
«Тебе зато легче», — подумал я.
Несколько секунд мы молчали, потом я негромко проговорил:
— Наша беда и наше проклятье в том, что будущее — наш идол.
На сей раз Рена не возразила. Она сказала подчеркнуто сухо:
— Мне нужен хороший адвокат. За этим я и пришла.
— Я понял. Я сведу тебя с даровитым малым. Он в этих делах понаторел.
— Спасибо тебе. Я не должна была сюда приходить. Не слишком порядочно.
— Зачем ты все это несешь? — спросил я.
— Могла наследить. Привлечь внимание.
Эти слова имели резон. И мысль эта уже мне являлась. Но я заставил себя усмехнуться.
— Ладно. Не бери это в голову.
У порога она остановилась.
— Ты уж прости, что я всплакнула. Клянусь, это было в последний раз. Слез моих они не дождутся.
Через оконное стекло я видел, как вышла она из подъезда, как побрела к остановке троллейбуса. Губы мои еще удерживали запах ее волос и щек.
Скорее всего, ее испугала та близость, что между нами возникла. Должно быть, ей она показалась не только запретной, но и кощунственной. С тех пор она меня избегает.
Быть по сему. Возможно, все к лучшему. С далеких мальчишеских лет я усвоил тот мельхиоровский урок: сила единственно в независимости. Но именно ее я утрачивал в присутствии Рены и восстанавливал ценой душевного напряжения. Я словно терял свое лицо. А ведь оно мне далось непросто. Теперь, когда наконец оно стало моим, уже не маской, а сутью, я должен беречь его естественность. Любое насилие над собой опасно и не проходит бесследно.
В тот августовский день я предпринял обычный поход после кофепития. Не торопясь, я дошел до Айвари, не торопясь, возвращался обратно. Однако, когда я вступил в пределы поселка Дубулты, в той части пляжа, над которой пирамидально высилась громада писательского Дома Творчества, произошло роковое событие.
Обычно я убыстрял свой шаг, когда проходил этот пятачок. Должен признаться, меня раздражало название этого обиталища. Дом Творчества! Боже мой, как торжественно! А почему уж не Дом Зачатия? Одно нерасторжимо с другим. А для особо лирических душ сгодился бы и Дом Вдохновения.
Кроме того, мне были несносны и сами творцы, со скромным величием коптившие городские бедра и — еще более — их супруги. Несхожие внешне одна с другой, они составляли некую общность с родственными видовыми признаками — все словно были проштемпелеваны печатью, удостоверявшей их избранность.
И вдруг я замер, прирос к песку, я превратился в столп соляной. Не хуже, чем Лотова жена. Или в электрический столб. Так будет не только посовременней, но и точней, ибо я был прошит мгновенным жизнеопасным током.
Прямо передо мною вытянулось, раскинулось срубленным кипарисом невероятное существо. Во время странствий по кущам Эроса мне еще не приходилось видеть такого совершенного тела. Пропорции были до миллиметра выверены Великим Чертежником и вылеплены по этому плану столь же Великим Гончаром. Не знаю, кто выносил этот шедевр — Бог или Дьявол, — но наконец-то воплощение отвечало замыслу. Ноги — от рафинадных зубов — являли мощь и таили страсть. Первого взгляда было довольно, чтобы понять их предназначение — уверенно топтать эту землю и тех, кто окажется на пути. Этот поистине царский чертог был триумфально увенчан куполом — головкою античной богини. Вся она — от чела до пяток — была одета кофейным загаром. Он не был таким, как у бедных дамочек, мечтающих затемнить им, как гримом, свои немилосердные годы, не пламенел и не стлался дымом, не рдел багряными островками, напоминая о неизбежном — шелушении, волдырях и струпьях. На сей раз он был ровен и чист, он был естественным цветом мулатки, хотя в европейском происхождении этого чуда сомнений не было.