Трезвенник - Леонид Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Беседа за ужином шла неспешно. Бойцы вспоминали минувшие дни. Характер застолья определяли идейная близость и мягкий юмор. Хозяин, как дирижер за пультом, умело направлял разговор. Ненавязчиво, однако же властно. Возлияния вовсе на нем не сказывались. Разве едва заметный румянец коснулся его каменных скул. Но улыбался щедрей, чем прежде, являя свои выпиравшие бивни.
И все же, сколько бы ни вилась веревочка внеслужебных сюжетов, главная тема неотвратимо притягивала к себе все общество. Заговорили о Чехословакии. Все словно внутренне подобрались. Ни шуток, ни праздничного благодушия, лишь доносились гневные реплики:
— Новая, видите ли, модель!
— Ишь! С человеческим лицом!
— С че-ло-ве-ческим! А у нас какое?
— С человеческим, а в газетах пишут что хотят!
— И несут что хотят! Засранцы.
— А кто заправляет? Одни сионисты.
— Шик, Кригель, Гольдштюкер. Главные люди.
— Еще со Сланского началось!
Один из гостей, редковолосый, с бесстрашными смоляными глазами, исторгавшими холодное пламя, четко и жестко отрубил:
— Они не хотят социализма.
Это суровое разоблачение вызвало новый прилив страстей.
— Да, так и есть!
— Ни стыда, ни совести!
— Было кого освобождать.
Афиноген Мокеич вмешался. Стихию надо было ввести в берега. Он обратился к Робеспьеру:
— Социализмом тут и не пахнет. Понятно, куда они глядят. Но мы ведь не их освобождали, освобождали мы братский народ. И он своим здоровым сознанием поймет, что мы и на этот раз вторично его освобождаем. Немного терпения — все поймет. А за социализм, — он повысил голос и почему-то взглянул на меня, — за социализм, мечту человечества, я каждому глотку перегрызу!
Все одобрительно зашумели. Нина сверкнула ясной улыбкой и обнажила отцовские зубы. Анастасия шмыгнула носом, растроганно взглянув на супруга. Я тоже изобразил улыбку. Да здравствует мечта человечества! «Ну и мечта, — подумал я, — за которую нужно грызть чье-то горло».
Афиноген посмотрел на меня и задушевно проговорил:
— Вот молодым, Вадиму и Нине, их жизнь кажется естественным делом. А между тем при другой власти парню из смоленской деревни, такому, как я, ничего не светило. Согласен, Вадим?
— Абсолютно согласен, — сказал я искренне. В самом деле, можно ли было не согласиться? Ни фига не светило ни ему, ни тем, кто сидел за этим столом. Точно так же ничего не светило ни густобровому пахану, ни темным и серым кардиналам, два раза в год уныло всходившим на Мавзолей приветствовать массы. И дело не в том, где они родились — в смоленской, курской, поморской деревне, — дело в их стойком сером цвете, о котором читал свои вирши Випер у памятника В.В. Маяковскому. Михаилу Васильевичу Ломоносову как раз при этой достойной власти ни хрена бы не светило, ни хрена, при всей его безупречной анкете.
Но я не озвучил своих раздумий. Сомнительно, чтобы они нашли сочувственный отклик. Я пришел не за этим.
Неожиданно Афиноген предложил:
— Давайте споем, душа моя просит.
Гости выразили свое понимание, а Робеспьер растроганно молвил:
— Русскому человеку без песни, как птице без неба. Так уж он скроен.
— Валя, ты с голосом, запевай, — обратился Афиноген к Бесфамильному.
Бесфамильный выразил боеготовность.
— «Я по свету немало хаживал», — начал он. У него оказался теплый лирический баритон.
То была песня о Москве, сложенная еще в войну. Все гости хорошо ее знали.
— «Над Москвою в сиянии славы Солнце нашей победы встает», — старательно выводил Бесфамильный.
И все торжественно подхватили:
— «Здравствуй, город великой державы, Где любимый наш Сталин живет!»
— Живет и будет жить, — тихо сказал хозяин после насыщенной чувством паузы. И попросил:
— Ну, Валя, еще…
Бесфамильный томительно затянул: «Трудно высказать и не высказать то, что на сердце у меня». Гости задумчиво подпевали. Я ощутил на своем колене жаркую твердую ладонь. Нина пробормотала: «Пойдем…».
Я тихо выбрался из-за стола, боясь помешать хоровому пению. Бесфамильный затуманенным взором следил за тем, как мы удалялись.
Мы прошли по длинному коридору, она нетерпеливо толкнула дубовую дверь в угловую комнату. Пушистый ковер, словно дремлющий барс, раскинулся перед громадной тахтою. У противоположной стены высился двухстворчатый шкаф, а слева, в углу над столиком с зеркалом — еще один шкаф, уже висячий. Справа — две полки с любимыми книгами. Под ними на свободном пространстве — впечатляющий парад фотографий. Всюду — Нина, то с кем-то, то в одиночестве. Несколько снимков запечатлели пляжные виды и Нину в купальнике. На одном из них рядом с нею сутулился длинновязый голенастый заморыш с торчащими из кремовых плавок сиротскими дугообразными ребрами. Близ Нины он выглядел даже эффектно. Отменный кадр — Юнона с дистрофиком.
— Мой Вася, — сказала она хозяйски.
Я буркнул как можно более мрачно:
— Сам догадался. Глядит орлом.
Моя интонация ее порадовала. Она жизнерадостно хохотнула и подбросила дровишек в костер:
— Сходит с ума, так меня обожает.
Я еще больше насупил брови. Желчно и угрюмо разглядывал мощи внешторговского Аполлона. Мысленно я представил себе эту трепещущую спирохету, эту обреченную спичку, готовую вспыхнуть коротким пламенем, соприкоснувшись с дьявольской серой, чтоб тут же почернеть и погибнуть. Мне стало его неожиданно жаль, но мне предстояло сейчас отработать ее помощь в моей игре с Бесфамильным, а ей нужно было еще раз увериться, что мир стабилен и Нина Рычкова всегда получает все, что захочет.
Она сказала:
— Расписываемся и — в Мексику. Надолго. На свадьбу мою придешь?
Я и на сей раз не вышел из образа.
— Не приду.
— Ты что это? Вроде ревнуешь?
— Мое дело. Говорю — не приду.
— Кошмарики… Умереть-уснуть…
Она сияла от удовольствия. Ячменные очи давно утратили привычное сонное выражение. Сбросив на ковер свои туфельки с круглыми голубыми помпошками, она уперлась литыми ступнями в мои ноги — пушистый дремлющий барс пробудился и замер перед прыжком. Она приблизила к моему уху свои вывороченные африканские губы и, обдав его жарким и влажным облаком, не то вздохнула, не то потребовала:
— Хочу, чтоб ты меня завалил.
Из столовой неслось вдохновенное пение: «Если бы парни всей земли…». Заметив мой опасливый взгляд, она шепнула: «Вперед! Ко мне не входят».
Но нам уже было все едино — даже если б сюда вломились и каменноскулый Афиноген, и его вокальная группа, и все солдаты невидимого фронта.
Она, задыхаясь, пробормотала:
— Все-таки я тебя поимела…
Меня же любовно согрела мысль, что баритон из Московской Чека больше не станет меня тревожить.
4
Поверьте, что утренний кофе имеет первостепенное значение, он заряжает собой весь ваш день. Пусть будет он горячим, но в меру, с одной только ложечкой молока — скорее для цвета, чем для вкуса, цвет его должен приобрести густой, почти шоколадный оттенок. И прежде всего закройте глаза, ничто не смеет вас отвлекать. Каждый глоток обязан быть длительным и протяженным в пространстве и времени. Восчувствуйте, как с нёба к гортани плывет округлое и душистое и как оно продолжает свой путь. Так происходит омовение всего естества и его очищение от скверных снов и ночных забот. Еще раз скажу вам: не торопитесь. Лучших мгновений уже не будет, чашка мелеет, а день подступает, уже он накатывается на вас, наваливается и гнет к земле.
Однако сегодня я не боялся встречи с днем, я был на отдыхе. И — сколь это ни странно — впервые. Мои вакации были кустарны — несколько дачных дней под Москвой, и те не свободны от разных делишек, от всяких хлопот и обязательств.
Но этим летом я выбрался в Юрмалу, в пляжный прибалтийский эдем. Этим именем были объединены полтора десятка уютных поселков — в одном из них я снял комнатенку у строгой сухопарой латышки, сквозь стекла очков наш мир озирали ее неподкупные глаза. Видимо, то, что она наблюдала, не веселило ее души, с каждым днем глаза все больше суровели. Она трудилась кассиршей в кинотеатре, расположенном в Меллужи, где пребывала с полудня до поздних лиловых сумерек. По-русски изъяснялась свободно, но неохотно и только по делу. Если бы я не платил за постой, я бы чувствовал себя оккупантом.
Впрочем, к такой манере общения я применился довольно скоро, привык и к новому распорядку. С утра после очень легкого завтрака я уходил на прославленный пляж и совершал свое путешествие по краешку берега, там, где дюны утрачивают свой бежевый цвет, становятся влажными, темно-коричневыми и дышат волной и сырым песком. В общем, проделывал путь электрички, соединяющий поселки, и тем не менее — не выдыхался. Маршрут был довольно однообразен — скамеечки, будочки-раздевалки, поблескивают на солнце круги на синем домишке спасательной станции, и снова — дюны, дюны, дюны — десятки загорающих тел, детских, женских, мужских — без счета! Все они постепенно сливались в единый образ открытой плоти. Я понемногу стал понимать странную невозмутимость нудистов — на пятый день я почти бесстрастно взирал на дамскую наготу.