Трезвенник - Леонид Зорин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я их спросил:
— Кто же идет?
— Студенты. Порядочные люди.
— Вы знаете всех?
— Кого-то знаем, — Богушевич нетерпеливо поморщился. — Других узнаем. Что из того?
Випер добавил не без надменности:
— Мы не работаем в отделе кадров.
— Ах, вот что. А вам профессор знаком?
— Познакомимся, — сказал Богушевич.
— А он вас звал?
Випер напрягся и стал смотреть в сторону. Эта реакция осталась у него с детских лет. Обидевшись, он отводил глаза.
— В подобных случаях не зовут.
— Я понял. Итак, вы идете в гости, без приглашения, неведомо с кем. И главное, убеждены заранее, что очень порадуете хозяина.
— Значит ли сказанное тобою, что ты не пойдешь?
— Именно так.
Они удалились. Я был огорчен. Естественно, больше всего из-за Рены. Как-то она все это оценит? Но вместе с тем я испытал и некоторое удовлетворение — могу и не поплыть по течению. Я сделал то, что считал разумным. Пока свободою горим, потом начинаются чад и копоть.
Печально, но я оказался прав. Некто сообщил о визите. Богушевича очень скоро отчислили, а Випер едва-едва удержался. Спустя полгода мы помирились. Надо сказать, не без помощи Рены. Она сказала, что в таких ситуациях каждый решает сам за себя, любое давление недопустимо. Они признали ее правоту.
Мысленно я восхитился Реной. Просто прелесть! Жаль, что брат — одержимый.
А я к тому времени уже принял свое судьбоносное решение. Быть адвокатом-цивилистом — это и есть мое призвание. В сущности эта рутинная жизнь соответствует моему темпераменту. Когда я сказал об этом отцу, он был удивлен и даже шокирован — как? Цивилист? Такая скука! Уж коли я выбрал адвокатуру, эту периферию юстиции, то хоть бы повоевал с произволом и отводил карающий меч от выи невинного человека.
Я не пытался спорить с отцом. Во-первых, это было бессмысленно, а во-вторых, я отчетливо знал, что мне никогда не добиться лавров Петра Акимовича Александрова, вступившегося за Веру Засулич и доказавшего неподсудность ее исторической пальбы. При полном отсутствии состязательности в любом процессе (не только в таком) то были несбыточные мечты. И если где-то возможны дискуссии, хотя бы какое-то их подобие, то разве что в гражданских делах и в арбитраже — здесь все же случается, что стороны сохраняют равенство. Но вряд ли бы я убедил отца.
Мне оставался год до диплома, когда передо мной обозначился еще один деликатный искус. Мне пояснили, что наши юристы — это бойцы на передовой. Какая тут может быть беспартийность? К тому же сторонний человек вряд ли достигнет заметной ступеньки. То был — я это сразу смекнул — самый весомый из аргументов.
Но — не для меня. Хотя безусловно именно так обстояло дело. Похоже, уроки Мельхиорова усвоил я крепко — чем выше взберешься, тем утомительней станет жить. Придется быть бдительным, как в засаде.
Я отвечал, что я взволнован, даже не ожидал такой чести. Тем более, зная свои недостатки. Я должен от них избавиться сам. Не взваливая на достойных людей лишние хлопоты и усилия. Я верю — настанет заветный день, и я войду в ряды авангарда.
Среди собеседников я заметил ладного крепкого молодца, среднего роста, ширококостного, с лицом, безукоризненно выбритым, ни единого волоска! От него исходил сильный запах шипра, казалось, заполнявший всю комнату. Он не вымолвил ни единого слова, только приветливо озирал меня, но почему-то ни эта приветливость, ни это молчание мне не понравились.
Да, я разочаровал, это ясно. Ну ничего, перебьются, сдюжат. У этого ордена меченосцев были потери и ощутимей. Не за горами моя защита — дорожки сами собой разойдутся.
Я шел в родное Замоскворечье. Над Кадашевскими переулками оранжево пламенел закат. И вдруг словно выплыло гладко выбритое, отполированное лицо. Невольно я прогулялся ладонью по собственным щекам — непорядок! Я направился к своей парикмахерше. Мы не виделись уже несколько месяцев, но мое неожиданное появление не очень-то ее удивило, она победительно усмехнулась, хозяйски пригладила мои волосы. Я сел поудобней, оглядел себя в зеркале. Хотя и небрит, смотрюсь неплохо.
3
Начиналась последняя декада августа, и кончалось лето шестьдесят восьмого. В то утро я продрал свои очи позже обычного — накануне я ужинал со своим клиентом. День обещал быть лучезарным.
В моей жизни произошли изменения. Отец, как и следовало ожидать, переселился к Вере Антоновне. Я стал хозяином нашей квартиры и, прежде всего, отцовского кресла, излюбленного с детства пристанища. В новом статусе были и преимущества, и неожиданные осложнения. Суть в том, что, когда мы жили вместе, мне легче было держать оборону. При случае я всегда мог сослаться на то, что он дома, не в настроении, не хочет никого нынче видеть. Даже не подозревая об этом, отец мой приобрел репутацию отшельника, мизантропа и язвенника. Мне даже выражали сочувствие — не так-то легко быть заботливым сыном.
Я только что выпил утренний кофе, когда прогремел телефонный звонок. То был отец. Он сказал:
— Ну вот.
И добавил торжественно и скорбно:
— Они это сделали.
— Что такое?
Выдержав паузу, он произнес:
— Наши танки вошли сейчас в Прагу.
Должен сказать, что я ошалел. Трубку взяла Вера Антоновна.
— Вадим, немедленно приезжайте. Необходимо все обсудить.
Я спохватился:
— Никак не могу. Срочное дело. Я уезжаю. На несколько дней. Бегу на вокзал.
Теперь у меня не было выбора. Что надо скорее слинять из города, мне было совершенно понятно. Благо, клиент жил летом на даче и зазывал попастись на травке.
Мысленно я повторил за отцом: «Все-таки они это сделали». И тут же признался себе самому, что ждал такого и все же надеялся. Но нет. Надеяться было не на что. Прага была обречена. В тот день, когда отменила цензуру, она подписала себе приговор. Лагерь не может существовать, если в нем есть громогласная зона. Тем более социалистический лагерь.
Неужто свободное слово так звучно? Иной раз во мне возникали сомнения. В конце концов пресса может вопить, витии в парламенте — надрываться, а караван идет, куда гонят. Власти умеют заткнуть свои уши. И все-таки слово — не воробей. Эта штука сильнее, чем фаустпатрон. (Один усатый ценитель словесности сказал фактически нечто близкое.) Со словом не шутят. Та самая капля, которая точит державный камень. Наши геронты это усвоили.
Я укладывал дорожную сумку, когда мне позвонила Арина.
— Мне нужно сейчас же тебя увидеть, — крикнула Лорелея в трубку. — Я рядом. Я — в автомате у булочной.
«Вот и первые плоды оккупации, — я тихо выругался, — танки в Праге, а она уже у меня в подъезде». Больше года я пребывал в убеждении, что навсегда ее отвадил. А несколько месяцев назад она сообщила, что вышла замуж за молодого контрабасиста. «Он просто дьявольски одарен, к тому же пишет отличную музыку, но никому ее не показывает. Решительно ни на что не похожа». В этом-то я не сомневался. Вслух я ее горячо поздравил. Я приветствовал роман с контрабасом, веря, что наконец избавлен от неожиданных визитов. И вот она звонит в мою дверь. Японский бог! Я не желаю, чтоб чешская драма ей помогла еще раз улечься на эту тахту. Я чувствовал, чем все это кончится.
Она влетела, румяная, жаркая, похудевшая — брак пошел ей на пользу — и крикнула:
— Что ты намерен делать?
Я показал ей глазами на сумку:
— Ехать за город.
— Тебя подождут! Понимаешь ты, что все изменилось? Неужели это сойдет им с рук?
Я сказал, что убежден: да, сойдет. Мир выдал Чехословакию Гитлеру в тридцать восьмом, через десять лет — выдал Сталину, еще через двадцать — выдаст Брежневу. Знакомая схема.
— И ты полагаешь, что мы смолчим?
Я ей сказал, что слово «мы» — самое неподходящее слово. Кто-то, возможно, и не смолчит. Но многие будут и аплодировать таким решительным действиям власти. Еще бы! Этакая неблагодарность! Мы их освободили и — нате! Вот уж, как волка ни корми, а он все смотрит в свою Европу. С нами всегда себя так ведут. Мы люди добрые и бесхитростные, а все, кто вокруг — коварны и злы.
— Я не хочу, не хочу тебя слушать, — сказала она и прикрыла ушки своими розовыми перстами.
Я продолжал утрамбовывать сумку. Она подошла ко мне, тихо всхлипнула и уткнулась головой в мою грудь.
— Ну, ну, — сказал я, — надо быть мужественной.
Но именно это ее не устраивало. Вечно женственное уже подало голос.
— Мне так холодно, обними меня.
Мне очень хотелось напомнить ей, что на улице двадцать четыре градуса, но это ее бы не вразумило. Ее леденил мороз истории, мне следовало это понять и отогреть ее теми средствами, которые мне были доступны. Она уже кинулась на тахту, как в омут, и вскоре мое жилье огласили привычные ламентации.
— Это какое-то наваждение! Ты так хотел меня? (Я чуть ей не врезал.) Так вот ты какой! (Старая песня.) Ну, радуйся. Прикончил. Я — труп.