Работы разных лет: история литературы, критика, переводы - Дмитрий Петрович Бак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да ты ли это? Острые лучи
вонзились в спину мне, тропа прогнулась,
«Ты иль не ты, – я крикнула, – молчи!»
И ты молчал,
и я живой проснулась.
Нежелательность последствий искренней страсти – не есть ли результат неправедного упорствования в желании быть художником? Да, так может показаться, но эта судьба не нова – вечные борения, самокопания, ощущения вины по причине неумения бороться с соблазном страсти и поэтического слова:
Это что за уродцы меня облипают? И вдруг –
узнаю мои страсти: одеты, как люди, по моде, –
ревность машет платочком, отзывчива, вся для услуг,
и с высокой идеей обида, как с зонтиком, ходит.
(«Путешественник»)
То же в стихотворении «От себя»:
От себя устаешь, как от братоубийственной розни
или отложенной казни.
Возникают сомнения в честности собственной жизни,
в ценности собственной чести,
в доброте без корысти,
в любви без фальши…
Можно было б продолжить дальше.
Начинается время самоедства и самобоязни.
И как же поступить? От предсказуемых борений обратиться к столь же ожидаемому покою смирения и отказа от страсти и поэзии? Выбор между поэзией (плюс страсть, грех) и отказом от стихописания (плюс спокойная праведность) один из вариантов поведения героини Николаевой:
– А чего бы мне выглядеть плохо?
Дела мои не плохи,
я больше не пью, не курю,
не несусь в ночное пространство,
и не пишу стихи…
‹…›
Ты говоришь: – Прекрасно,
жизнь твоя хороша,
твоя дорога надежна,
твоя здорова душа,
и внятна речь,
и опрятна
прическа из скромных кос.
Но лучше – вернись обратно,
плачь горько, люби до слез!
Иль – стань прозрачной, свободной, небесной красой сияй
и праведностью бесплодной не мучай и не смущай!
(«Разговор с приятелем»)
…Иногда мне кажется, что приученные в последние годы к парадоксам и диссонансам «актуальной» поэзии, многие «читатели книг» напрочь утратили тонкость слуха, не силах различить оттенков и нюансов смысла, а ведь это самое главное, важное в понимании любых художественных текстов, записанных на бумаге столбиком – будь то с рифмой или без оной…
Вот и в «неранних» сборниках Олеси Николаевой («Смоковница», 1989; «Здесь», 1990; «Amor fati», 1997) зафиксировано поэтическое кредо настолько самобытное, в русской поэзии последних десятилетий аналогий не имеющее, – что, кажется, невозможно пройти мимо, не откликнуться. Ан нет, большинство народу безмолвствует, отдавая должное совсем иным «мечтам и звукам». Что делает Олеся Николаева на вершинах своего дара? Размашисто и дерзко отказывается совершить вышеописанный стандартный выбор между непоэтическим праведным смирением и поэтической греховной страстью.
…лучшая защита от соблазна
есть пелена страданья и любви.
(«Легенда о баронессе Корф»)
Дело в том, что и в смирении есть свобода, поэтическая страсть изоморфна внепоэтическому покою. Неискаженные, непредсказуемые, порой рискованные желания и эмоции существуют (и должны существовать!) и за пределами «соленого моря свободы». Олеся Николаева делает предметом непосредственного проживания и переживания нечто весьма абстрактное, логическое, по видимости притчево-бесстильное: антиномию необходимости и свободы, совершения должного и – незаменимого ощущения неведения творимого. Само по себе соблюдение «закона», сколь угодно подлинная праведность – ничего еще не гарантируют, не меняют человеческой природы. Вот почему «пелена страданья и любви» – и сам соблазн, и защита от него. И наоборот, соблазн и грех приходят под тою же маской, вроде бы ничего не меняется, но случается одержание сомнением и грехом.
Все это было бы только косноязычным изложением достаточно сложно нюансированных (и потому – прописных) истин, если бы стихи нуждались в пересказе. Переплетение конкретного и отвлеченного, притчевого и бытового; в поэзии Николаевой напряженное воплощение – почти что за гранью возможного и допустимого для традиционного стихотворчества. Вот, например, стихотворение «Уроки ботаники» заканчивается так:
Я умоляю: «Садовник, помилуй меня!»
Дурно жила я, в работе была неумелая
и не хотела тебе свою волю отдать:
пахнуть жасмином,
летать, словно бабочка белая,
утром рождаться и к ночи легко умирать!
Притча? Притча! Ну, молитва человека, взлетевшего над суетой, достигнувшего всех возможных прозрений, овладевшего приемами «средневекового реализма», если снова вспомнить точную формулу И. Роднянской. Но в начале иначе, тональность совершенно иная, нет ни следа притчевой сдержанности и черно-белой сгущенной контрастности ситуаций и поступков:
Как ты любил полуночных такси обещания
прочь увезти от проклятой, несчастной,
с трудом
произносимой любви в лихорадке прощания,
комкая варежку с мятым последним рублем!
Описанный И. Роднянской переход от «женского стихописания» к «средневековому реализму» для Николаевой – вовсе не раз навсегда свершившееся при переходе от юности к зрелости событие, но – смысловая универсалия, вечно разыгрываемая драма, как раз и придающая этому самому «реализму» подлинность, избавляющая стихи от прямолинейного аллегоризма и императивной учительности. Вот и детские наивные жесты (вроде увлеченного протирания оконных стекол и т. д.) не просто зафиксированы в стихотворениях совсем еще неопытного, юного автора, но раз за разом оживают в более поздних вещах Николаевой:
…в тот облезлый, в тот чудесный,
душный, тесный, пыльный шкаф,
спряталась от всех, как в детстве,
чтоб обиду в нем заспать.
Однако это уже не просто воспоминание о детстве, но возвращение в универсальное пространство притчи – в шкаф (метафорически!) прячется не нашаливший ребенок, но женщина, которая
…душу промотала,
размотала, словно шарф.
…«Женское стихописание» уходит? Как бы не так! Вот стихи из книги «На корабле зимы»:
…Женщина – кошка! Повсюду ей мнится
если не мышь, то хоть рыба, хоть птица:
в зыбь, в задыхание, в дрожь –
кинется, глаз зажигая, на сладкий
голос инстинкта и – в темные складки…
Выйдет и фыркает – ложь!
И что, вы думаете, дальше?
Но и поэт с нею схож: средь визжанья
суетной жизни расслышит дрожанье
в мире заломленных струн;
кинется, слух обостряя, на сладкий
голос, нырнет в глухоманные складки…
Выйдет – задумчив, угрюм…
Притчевая ситуация в стихотворении, безусловно, присутствует, но нет в нем заданности и условности, отвлеченного нравоучения. Вот еще один образец подобного рассказа-притчи, совмещающего сугубую конкретность и подчеркнутое смысловое обобщение: