Распутин - Иван Наживин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет! Я больше не могу! — вскочив, вся бледная, воскликнула Анна Павловна. — Я решительно не могу! Ты веришь… да и я верю… в прекрасное будущее человечества, но ты самой верой этой отравляешь всю жизнь вокруг себя… Ты губишь ребенка, ты меня измучил до последней степени… Что же это такое?! Какая же тут гармония? Где радость? Ничего нет, только мука и мука… Я ночи не сплю, я без слез смотреть на Костика не могу — ну посмотри, как же не жаль тебе его?
Голос ее задрожал, и на бледную голову ребенка, которую она прижала к себе, капнула горячая крупная слеза. Костик, чувствуя, что папа обижает маму, исподлобья смотрел на него враждебными глазами.
— Я не могу больше, Митрич…
— И я не могу… — отвечал он, морщась от боли геморроя. — Не могу отказаться от того, во что я твердо верю, чем только и живу… Понимаешь: не могу…
И ясно чувствовалось, что он действительно не может, что он весь во власти какой-то огромной, непонятной силы, и от слов его стало даже как-то жутко не только ей, но и ему самому.
Поутру, на заре, —
зазвенел вдруг в коридоре молодой чистый голос, —
По росистои травеЯ пойду свежим утром дышать…
Дверь быстро распахнулась, и в комнату веселым теплым вихрем, какие иногда крутятся летом по пыльным дорогам, ворвалась Наташа, старшая дочь, хорошенькая девочка лет пятнадцати с задорными искорками в черных и блестящих, как вишни, глазах.
— Па, а я фиалок тебе принесла… — весело сказала она и вдруг осеклась. — Что у вас тут такое? Что с тобой, мамочка?
— Все то же… — уныло отозвалась мать. — Доктора одно, а папа — другое. А Костик пропадает…
— Опять?! И когда только у вас это кончится? — воскликнула девочка. — Ну, папа, ну, милый, ну что тебе стоит? Ну, бульон и пусть бульон… Раз Костику полезно…
— Нет, Костику это совсем не полезно, а курице, из которой вы этот бульон будете делать, — бррр, вот мерзость! — несомненно вредно… — отозвался с горькой усмешкой отец, которому было тяжело, что он в своей семье не находит не только поддержки, но даже и простого понимания.
— Ах, ну как знаете! — нетерпеливо сказала Наташа. — Сколько лет вы спорите об этом… Я больше не могу, не хочу! Кто хочет мяса, пусть ест мясо, кто не хочет, не надо. О чем тут спорить? Отчего так мучиться? Да, мамочка: у Горбуновых оспа… Валек и Пуся заболели… Не пускай туда ребят…
Анна Павловна побледнела.
— Ну вот и дождались!.. — растерянно проговорила она. — И Костик наш не привит…
— И не нужно прививать… — сказал Митрич. — Это дикое суеверие. Оспа убывает совсем не потому, что всех детей отравляют ядом вакцины, взятой у больных телят, а потому, что улучшились общие условия жизни, вот и все. Мучат телят, отравляют детей — настоящий сумасшедший дом!
— Нет, нет, как ты там хочешь, а Костику оспу я привью немедленно! — решительно сказала Анна Павловна. — Непременно!
— Милая Анна, прошу тебя: не безумствуй!
— Нет, нет и нет! Вон Горбуновы тоже колебались да и дождались… Может быть, дети будут обезображены на всю жизнь, может быть, у них глаза вытекут — сколько слепых от оспы в России…
Она представила себе своего Костика рябым, со страшными вытекшими глазами и даже похолодела вся и судорожно прижала мальчика к себе.
— Нет, нет и нет… — повторила она. — Хорошо, пусть пока не надо бульона — может быть, летом и так поправится на солнышке — мучай своего ребенка для будущей гармонии, но оспу я привью ему завтра же. Я не могу, не могу… И не только ему, но всем детям…
— Я не могу допустить этого… Это безумие.
Наташа безнадежно махнула рукой и унеслась куда-то.
— Тогда — разойдемся…
— Разойдемся…
Но несмотря на решительность тона, оба почувствовали, что говорят вздор: слишком крепко сжились они друг с другом, слишком привыкли мучить один другого, что разойтись они не могут, что все это только слова одни. Анна Павловна, заплакав, тихо пошла из комнаты. Костик, даже не взглянув на отца, к которому у него теперь были самые враждебные чувства, вяло поплелся за матерью, забыв на подоконнике свою новенькую шапочку с медными якорьками на георгиевской ленте. Митрич грустно задумался над своей работой: что же ждать от людей, когда даже такая добрая и неглупая женщина, как его жена, не может отрешиться от глупых предрассудков? В золотом вечернем небе за Ярилиным Долом опаловые облака вели свою тихую прелестную игру, на столе его рядом с рукописью лежал букетик нежных фиалок, и сладкий аромат их ласкал душу и говорил ей о каком-то милом, близком, всегда доступном счастье, но Митрич не видел и не слышал ничего этого — он видел только свои мысли, эти странные создания с лицами демонов, которые кружились в его душе вечным хороводом, мучая ее мукой неугасимой.
И в душистую тень,Где теснится сирень, —пела где-то за стеной Наташа, —Я пойду свое счастье искать…
Анна Павловна, полная горечи, склонившись лбом к спинке стула, сидела в своей скромной, всегда беспорядочной — дети неизменно ставили все кверху ногами, и потому бесполезно было и прибирать — комнате и под пение дочери думала злые думы о муже. Она не только понимает его стремления, но и принимает их всей душой, но он идет до крайностей, до абсурда, и ее долг защитить от него детей и самое себя. Жалеть теленочка и не жалеть своего ребенка — какой дикий абсурд! Ее любовь к детям поднимала ее на борьбу и страдание…
Он запутался совершенно — думала она — он стал невозможен.
Взять хоть эту историю с клопами, которых они, к своему ужасу, завезли к себе в город из деревни. Не спать нельзя и убивать тоже нельзя — сколько было муки для него, какая подлинная трагедия, которая тянулась не день и не два и которая измучила всех и кончилась тем, что в его отсутствие баба, мывшая у них полы, кипятком и какими-то снадобьями сразу перевела у них эту нечисть. Господи, ну как же жить тут, когда каждый клоп становится источником тяжелой драмы?
В коридоре продребезжал звонок, вихрем, как всегда, пронеслась к двери Наташа, и тотчас же угрюмая тишина дома зазвенела девичьими голосами и смехом: пришли, должно быть, подруги-гимназистки. Но они пробыли всего несколько минут, и, потараторив и посмеявшись, сколько следовало, гостьи ушли. Опять по коридору прошумел теплый вихрь Наташиных юбок, и сама Наташа, оживленная и радостная, такая яркая в этом доме неизбывного уныния, влетела в комнату матери.
Мать, чтобы скрыть от дочери свои слезы, сделала вид, что рассматривает что-то в окно.
— Что ты там, мамочка?
— Да вот смотрю, не пора ли младшим домой… Солнышко уже село…
— Ничего, тепло… Ма, а я к тебе… — как это называется?.. — припадаю к стопам… Ха-ха-ха…
И слова, и смех, все было нелепо, но очаровательно. Очарователен был свежий румянец хорошенького личика, и блеск глаз весенний, ласкающий, и вся эта стройная фигурка. От нее точно искры какие горячие сыпались…
— Ну что там у тебя?
— Мы, старшие классы, решили завтра справить маевку за городом у Княжого монастыря с кавалерами… — посыпался горячий горох. — Так вот, во-первых, дай мне на это твое благословение родительское, навеки нерушимое, а кроме благословения, еще и денег. У нас все пойдет в складчину. Мы проявляем завтра женскую самостоятельность и не позволим кавалерам платить за нас, поэтому на самостоятельность мне нужно не меньше трешницы…
— А ты опять надушилась, кажется? — тихо и грустно спросила мать.
— Только капельку, мамочка… Одну капельку… Это Ворошилова меня надушила… Ужасно люблю я эти духи, ужасно!
— Ах, Наталочка, сколько еще в тебе легкомыслия!
У Наташи сразу вспухли губы.
— Мамочка, да что же в этом такого, что я немного надушилась?
— Ты сама знаешь, что в этом такого… — сказала мать грустно. — Мы с папой много раз говорили тебе об этом…
— Ах, это все ваши несчастненькие, которым кушать нечего! — воскликнула девочка в тоске. — Папа с телятками, ты с несчастненькими — мамочка, ей-Богу, вы меня в могилу вгоните!
— Так о серьезных вещах не говорят… — строго заметила мать. — Ты уже не маленькая…
— Милая, родная мамочка, я не могу! — горячо воскликнула девочка и даже руки на груди, как в молитве, сложила. — Я не могу! Да, я люблю душиться, люблю смеяться, люблю танцевать, люблю веселиться во всю мочь… Когда я живу… не по-вашему, а сама по себе… я точно вот все летаю. Знаешь, как это иногда во сне бывает? А как только являются эти твои несчастненькие, так мне и жить незачем. Я не могу, мамочка, — что же мне делать, если я такой урод? Ну что мне делать, если им есть нечего, что мне делать, если они раненые? Ведь не я же так устроила! Я хочу, чтобы все душились, все танцевали, все смеялись, все рвали фиалки, все, все, все! Зачем я буду плакать, когда мне только и жизнь, когда я смеюсь? Зачем буду я лгать тебе, себе, всем?