Рембрандт - Гледис Шмитт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Молчание, наступившее затем, было чревато такой укоризной, что художник лишь с большим трудом продолжал писать. Но он все-таки работал, с суровым смирением прикасаясь кистью к морщинистой щеке и сморщенным рукам, словно каждый мазок был горьким поцелуем вечной разлуки. Мать не раскрывала рта, не смотрела на сына, и Рембрандт почувствовал облегчение, когда Лисбет крикнула снизу, что обед уже на столе: наконец-то он сможет оказать матери небольшие знаки внимания — поможет встать со стула, поддержит за талию, пока она не обопрется на палку и не обретет равновесие, снимет тяжелый капюшон с ее бедной трясущейся головы.
Во время обеда Рембрандт лез из кожи, чтобы сделать то, что еще было в его силах — доказать свои добрые чувства. С притворным аппетитом он отведал холодного блюда, сельди и имбирной коврижки, любезно передавал другим тарелки и заполнял неловкие паузы замечаниями, которые никого не могли обидеть и большей частью относились к матери: какая она подвижная, как хорошо выглядит, как прекрасно сохраняла позу во время сеанса — даже головы не повернула. Но все это происходило словно во сне, Рембрандт не узнавал собственного голоса, глаза его, видевшие вокруг замкнутые, непримиримые, отчужденные лица родных, все время напрягались и затуманивались. И когда он наконец остался один, так как мать не могла больше позировать и ушла в комнату Лисбет, — ей теперь приходилось спать днем часок-другой, — художник с горечью и мучительным сознанием своего одиночества пересчитал дни, которые предстояло ему провести в разлуке с любимой в этом доме, где он, сам не понимая как, изменял ей.
Впрочем, что же тут непонятного? Его родные не знают жизни, которою живут они с Саскией, не интересуются этой жизнью — их страданиями у колыбели обреченного Ромбартуса, их ссорами и примирениями, теми часами, когда они рука об руку, как зачарованные дети, бродят по пустым и чистым комнатам нового дома, ставшего приютом их счастья. Их горести не трогают сердца его родных, их радости не встречают здесь сочувствия, а ведь быть там, где нет Саскии, значит непрестанно спрашивать себя: «Что я такое? Зачем я живу?» Нет, он не станет обманывать себя — за исключением часов, проводимых у мольберта, жить он может только около Саскии. Только с ней он чувствует себя человеком: любовь — источник жизни, а любит он одну Саскию, и никого больше.
* * *Ежемесячное собрание попечительского совета Дома призрения для престарелых мужчин закончилось гораздо раньше обычного. Два наиболее словоохотливых члена отсутствовали; июньский зной, который, казалось, скопился даже в меблировке маленькой комнаты — в дереве, коже и пышных коврах, отбил у остальных охоту сплетничать; поэтому к четырем часам дня доктор Тюльп обнаружил, что ему ровным счетом нечего делать. И если он направился после заседания в новый дом ван Рейнов на Бреестрат, то сделал это не потому, что должен был узнать, как чувствует себя бедняжка Саския теперь, когда третий ее ребенок похоронен рядом с двумя первыми, и не потому, что учтивость велит навестить человека на новом месте жительства и пожелать ему счастья. Нет, он просто думал, что в просторном здании царит сейчас прохлада, что Саския выйдет к нему в легком платье, а гордый обладатель столь многих комнат и новой мебели будет больше говорить сам и даст помолчать утомленному гостю.
Одета была Саския действительно легко — в сине-серое платье, которое на фоне массивной роскоши новой приемной придавало ей необыкновенно хрупкий вид. Дом был спокоен и прохладен: большие черные и белые плиты пола, выложенные в рисунке креста святого Георгия, излучали прохладу; огромный резной буфет, античные статуи, картины в тяжелых позолоченных рамах и высокие кожаные стулья дышали безмятежностью. Но Тюльп оказался не первым посетителем — к ван Рейнам уже явились госпожа Пинеро и величественная госпожа Ладзара, которые ходили по пятам за Саскией, словно вороны, увязавшиеся за Синей птицей, и, глядя на этих матрон в черных чепцах, Тюльп удивлялся, почему Саскию не старит ничто — ни страшные роды, ни жизнь с неистовым, хоть и пылко любящим ее мужем, ни даже маленькие тела в гробиках.
— Как жаль, что вы не пришли часом раньше! — воскликнула она, запыхавшись и блестя глазами. — Я только что показала этим дамам весь дом и, клянусь, как я ни горда им и как я ни люблю вас, у меня просто нет сил еще раз подняться по лестнице.
— Да присядьте же, Саския, — сказала госпожа Ладзара.
Саския опустилась на стул и обмахнула рукой разгоряченное лицо.
— Я пришел не осматривать дом — у меня еще не раз будет случай сделать это. Я пришел повидать вас и вашего мужа, — сказал Тюльп.
— Как ни досадно огорчать вас, вам придется довольствоваться лишь моим обществом: Рембрандта нет дома. Он ушел на биржу — у него по горло всяких дел с правосудием. Да вы не пугайтесь — это только банкротство: мой бедный кузен Хендрик объявил себя несостоятельным.
— Очень жаль.
— Поверьте, мне тоже. Особенно если вспомнить, что Рембрандт теряет на этом тысячу флоринов — Хендрик занял ее у нас еще много лет тому назад. Рембрандт сейчас у адвоката: справляется, нельзя ли хоть что-то вернуть. Вы, я полагаю, в таких вещах не разбираетесь?
— Конечно, нет. Ликвидация — сложное дело, и даже адвокат ничего вам не скажет, пока не узнает все подробности.
— Ну, хоть я и не адвокат, но могу побиться об заклад, что Рембрандт не получит ни гроша. И это очень прискорбно: он вернется домой расстроенный, а я так хотела, чтобы он сегодня сводил меня в театр.
— Сударыня! — раздался над их головами довольно непочтительный голос.
Тюльп поднял глаза и впервые обратил внимание на красивую антресоль с полированными перилами, выходившую в приемную со второго этажа. Там, перегнувшись через перила, стояла служанка в изящном чепце, обрамлявшем угрюмое, обиженное лицо.
— Что вам, Мартье?
— Большую статую в мастерской, ту, что рисуют ученики, тоже мыть?
— Конечно. Я же велела вам перемыть там все. Впрочем, подождите. Пожалуй, ее лучше не мыть — это гипс, он размокнет или еще что-нибудь. Словом, не трогайте ее.
Госпожа Пинеро вышла на середину огромной приемной, вымощенной черным и белым мрамором, и обратилась к мрачной особе на антресоли.
— Камень и кафель моют. Гипс вытирают чуть влажной тряпкой. И не окликайте хозяйку с антресоли, особенно когда у нее гости. Так себя не ведут, — сказала она.
Служанка исчезла в темноте за перилами, дамы распрощались и ушли, и Тюльп остался наедине с Саскией в приемной, великолепие которой стало по-настоящему ощутимо лишь после ухода посетительниц: просторное и роскошное помещение требовало либо многолюдной компании, вроде той, что собиралась в былые дни в доме ван Хорнов, либо полной пустоты. Без этого оно выглядело либо холодным, либо смешным.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});