Братская ГЭС - Евгений Евтушенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ЖАРКИ
«Куда идешь ты, бабушка?»«Я к лагерю, сынки...»«А что несешь ты, бабушка?»«Жаркъ несу, жарки...»
В руках, неосторожные,топорщатся, дразня,жарки - цветы таежные,как язычки огня.
И смотрит отгороженно,печален и велик,из-под платка в горошинахрублевский темный лик.
И кожаные ичиги,с землею говоря,обходят голубичники,чтобы не мять зазря.
Летают птицы, бабочки,и солнышко горит,и вдруг такое бабушкатихонько говорит:
«Иду, бывало, с ведрамии вижу в двух шагахнесчастных тех, ободранных,в разбитых сапогах.
Худущие, простудные -и описать нельзя!И вовсе не преступные -родимые глаза.
Ах, слава тебе, господи,им волю дали всем,и лагерь этот горестныйстоит пустой совсем.
А нынче непонятица:в такую далинуаж целый поезд катится,чтоб строить плотинэ.
И ладно ли, не ладно ли, -приезжих тех ребятв бараках старых лагерныхпока определят...
Мои старшъе внученькичуть зорька поднялисьи ведра-тряпки в рученьки -и за полы взялись.
А внуки мои младшие,те встали даже в ночь.Ломают вышки мрачныеи проволоку прочь.
Ну, а в бараки попростус утра несет народкто скатерти, кто простыни,кто шанежки, кто мед.
Приделывают ставенки,кладут половики,а я вот, дура старая,жарки несу, жарки.
Пускай цветы таежныестоят, красным-красны,чтоб снились не тревожные,не лагерные сны.
Уже мне еле ходится,я, видно, отжила.Вы стройте, что вам хочется,лишь только б не для зла.
Моя избушка под водууйдет, ну и уйдет,лишь только б люди подлыене мучили народ...»
«Ну, что молчишь ты, бабушка?»«Да так, сынки, нашло...»«А что ты плачешь, бабушка?»«Да так я, ничего...»
И крестит экскаваторыи нас - на все века -худая, узловатаякрестьянская рука...
НЮШКА
Я бетонщица, Буртова Нюшка.Я по двести процентов даю.Что ты пялишь глаза? Тебе нужно,чтобы жизнь рассказала свою?
На рогожке пожухнувших пожнейв сорок первом году родиласьв глухоманной деревне таежнойпо прозванью Великая Грязь.
С головою поникшей, повинноймать лежала, пуста и светла,и прикручена пуповинойя к застылому телу была.
Ну, а бабы снопы побросалии, склонясь надо мною, живой,пуповину серпом обрезали,перевязывали травой.
Грудь мне ткнула соседская Фроська.Завернул меня дед Никодимв лозунг выцветший «Все для фронта!»,что над станом висел полевым.
И лежала со мной моя мамкана высоком, до неба, возу.Там ей было покойно и мягко,а страданья остались внизу.
И осталось не узнанным ею,что почти через месяц всегопуля-дура под городом Ельняугадала отца моего.
Председатель наш был не крестьянский,он в деревню пришел от станка,и рукав, пустовавший с гражданской,был заложен в карман пиджака.
Он собранию похоронкуодинокой рукой показал:«Как, народ, воспитаем девчонку?» -и народ: «Воспитаем!» - сказал.
Я была в это горькое времявроде трудного лишнего рта,но никто меня в нашей деревненикогда не назвал «сирота».
Затаив под суровостью ласку,председатель совал, как отец,то морковь, то тряпичную ляльку,то с налипшей махрой леденец.
Меня бабы кормили картошкой,как могли, одевали в свое,и росла я деревниной дочкойи, как мамку, любила ее.
Отгремела война, отстреляла,солнце нашей победы взошло,ну, а мамка-деревня страдала,и понять не могла я, за что.
«План давайте!» - из центра долбили.Телефон ошалел от звонков,ну, а руки напрасно давилина иссохшие сиськи коров.
И такие же руки в порезах,в черноте неотмывной землимне вручили хрустящий портфельчики до школы меня довели.
Мы уселись неловко за парты,не дышали, робки и тихи.От учителки чем-то пахло -я не знала, что это духи.
Городская, в очках и жакете,прервала она тишину:«Что такое Отчизна, дети?Ну-ка, дети, подумайте, ну?..»
Мы молчали в постыдной заминке:нас такому никто не учил.«Знаю - Родина!» - Петька-заикаторжествующе вдруг подскочил.
«Ну, а Родина?» - в нетерпеньекарандашик стучал по столу.Я подумала: «Наша деревня!» -но от страха смолчала в углу.
Я училась, я ум напрягала,я по карте указкой вела.Я ледащих коней запрягалаи за повод вперед волокла.
Я молола, колола, полола,к хлебопункту возила кули,насыпала коровам полову,а они ее есть не могли.
Я брала самоплетку-корзинкуда еще расписной туесоки ходила в тайгу по бруснику,по грибы и по дикий чеснок.
Из тайги - моего огорода -к председателю шла поскорей,потому что средь прочих голодныхон в деревне был всех голодней.
Ел он жадно, все сразу сметая,и шутил он, скрывая тоску:«Есть грибы, да вот нету сметанки...Есть брусника, да нет сахарку...»
Брал он Ленина старое фото,и часами смотрел и курил,и как будто бы спрашивал что-то,и о чем-то ему говорил.
А потом, просветленно очнувшись,прижимал меня крепко к груди:«Ничего, все изменится, Нюшка...Погоди еще чуть, погоди...»
Меж деревней и телефоном,разрываясь, метался он.Хлеба требовали исступленнои деревня и телефон.
Хряки с голоду выли, как волки,ну, а в трубку горланили: «План!»И однажды из дряхлой двустволкион пустил себе в сердце жакан.
И лежал он, и каждый стыдился,что его не сберег от курка,а нахмуренный Ленин светилсяна борту его пиджака.
Молчаливо глядели оба.Было страшно и мне и другим,что захлопнется крышка гробаи за Лениным и за ним.
Я росла, семилетку кончала,но на душных полатях во снея порою истошно кричала.Что-то страшное виделось мне...
Будто все на земле оголенно -ни людей, ни зверей, ни травы:телефоны одни, телефоныи гробы, и гробы, и гробы...
И в осеннюю скользкую пасмурьиз деревни Великая Грязь,получив еле-еле свой паспорт,в домработницы я подалась.
Мой хозяин - солидная шишка -был не гад никакой, не злодей,только чуяла я без ошибки:он из тех телефонных людей.
Обходился со мною без мата,правда, вместе за стол не сажал,но на праздник Восьмого мартамне торжественно руку пожал.
И, подвыпив, басил разморенно:«Ну-ка, Нюшка, грибков подложи,да и спой-ка... Я сам из народа...Спой народную... Спой для души...»
Я с утра пылесосила шторы,нафталинила польта, манто,протирала рояль, на которомне играл в этом доме никто.
В деревянных скользучих колодкахнатирала мастикой паркети однажды нашла за комодомзапыленный известный портрет.
Я спросила, что делать с портретом, -может, выбросить надлежит,но хозяин, помедлив с ответом,усмехнулся: «Пускай полежит...»
Он, газеты прочтенные скомкав,становился угрюм и надут:«Ну и ну!.. Чего доброго, скородо партмаксимума дойдут».
Расковыривал яростно студень,воротясь из колхоза в ночи:«Кулаком, понимаешь ли, стукнул,а уже говорят, не стучи...»
И, заснуть неудачливо силясь,он ворчал, не поймешь на кого:«Демократия... Распустились!..Жаль, что нету на них самого...»
Одобренье лицом выражая,но, как должно, чуть-чуть суроват,проверял он, очки водружая,за него сочиненный доклад.
И звонил он: «Илюша, ты мастер...В общем, надо сказать, удалось.Юморку бы народного малость,да и пару цитаток подбрось».
И подбрасывали цитаток,и народного юморка,и баранинки, и цыпляток,и огурчиков, и омулька.
Уж кого он любил, я не знала,только знала одно - не людей.И шофер - необщительный малый -его точно прозвал: «Прохиндей».
Я все руки себе простиралаи сбежала, сама не своя.В судомойки вагон-ресторанапоступила по случаю я.
И я мыла фужеры и стопки,соскребала ромштексы, мозгиот Москвы и до Владивостока,а оттуда - опять до Москвы.
Крал главповар, буфетчицы крали,а в окне проплывала страна,проплывали заводы и краны,трактора, самолеты, стога.
Сквозь окурки, объедки, очисткия глядела, как будто во сне,и значение слова «Отчизна»открывалось, как Волга, в окне.
В той Отчизне, суровой, непраздной,прохиндействовать было - что крастьу рабочих, у площади Красной,у деревни Великая Грязь.
Было - с разными фразами лезли,было - волю давали рукам,ну, да это не страшное, еслив крайнем случае и по щекам.
И скисали похабные рожи,притихали в момент за столом.В основном-то народ был хороший.Он хороший везде в основном.
Но меж теми, кто ели и пилии в окне наблюдали огни,пассажиры особые были -чем-то тайным друг другу сродни.
Так никто не глядел на вокзалыи на малости жизни живойизнуренными глазами,обведенными синевой.
Возвращались они долгожданно,исхудалые, в седине,с Колымы, Воркуты, Магадана,наконец возвращались к стране.
Не забудешь, конечно, мгновеннони овчарок, ни номер ЗК,но была в этих людях вера,а не то чтобы, скажем, тоска.
И какое я право имелаверу в жизнь потерять, как впотьмах,если люди, кайля онемело,не теряли ее в лагерях!
А однажды в ковбойках и кедахк нам ввалился народ молодойи запел о туманах и кедрахнад могучей рекой Ангарой.
Танцевали колеса и рельсы.Окна ветром таежным секло.«А теперь за здоровье Уэллса!» -кто-то поднял под хохот ситро.
И очкарик, ученый ужасно,объяснил мне тогда, что Уэллсбыл писатель такой буржуазныйи не верил он в Братскую ГЭС.
Я к столу подошла робковатои спросила, идя напролом:«А меня не возьмете, ребята?»И ребята сказали: «Возьмем!»
И я встала, тайгу окликая,вместе с нашей гурьбой озорной,не могучая никакаянад могучей рекой Ангарой.
Потревоженно гуси кричали.Где-то лоси трубили в ответ.Мы счастливо стояли, братчане,в нашем Братске, которого нет.
А имущество было у Нюшки -пара стоптанных башмаков,да облупленный нос, да веснушки,да неполных семнадцать годков.
Впрочем, был чемоданчик фанерныйс незаманчивым всяким тряпьем,и висел для сохранности вернойнебольшенький замочек на нем.
Но в палатке у нас нетуманнозаявили, жуя геркулес,что с замочками на чемоданахне построить нам Братскую ÃÝÑ.
Виновато я сжалась в комочек,и, на стройку идя поутру,я швырнула тот чертов замочеки замочек с души - в Ангару!
Стали личным имуществом сосны,цифры мелом на грубых щитахи улыбки, а слезы - так слезыу товарок моих на щеках.
И когда я спала, мне светилапод урчанье машин и зверьямною выстроенная плотина -и не чья-нибудь - лично моя!
Словно льдинка, чуть брезжило солнце.Был мой лом непомерно большим.И свисали сосульками соплипод зашмыганным носом моим.
Но себе говорила я: «Нюшка,тянет лечь, ну, а ты не ложись.Пусть из носа хоть сопли, хоть юшка, -ты деревнина дочка... Держись!
Ты шатаешься... Тебе худо...Но долби и долби, не валясь,чтобы жизнь получшела повсюду -и в деревне Великая Грязь».
Страшный ветер меня колошматил,и когда уже не было сил,то мне чудился председатель,как он с Лениным говорил.
И опять я долбила под грохот,и жила, и дышала одним:не захлопнется крышка гробани за Лениным, ни за ним!
И я верила в это не словом,не пустою газетной строкой,а я верила своим ломом,и лопатою, и киркой.
А потом и бетонщицей стала,получила общественный вес.Вместе с городом я вырастала,и я строилась вместе с ГЭС.
Но, казалось, под наговор вешний,лишь вибратор на миг положу -ничего я на деле не вешу,отделюсь от земли - полечу!
И летела по небу, летела,ни бетона не видя, ни лиц,и чего-то такого хотела,что похоже на небо и птиц.
Но на радость мою и на горенад ломающей льдины горойпоявился весною в контореинтересный москвич молодой.
Был он гордый... Не пил, не ругался,на девчонок глаза не косил.Увлекался искусством, а галстуки в рабочее время носил.
Я себя убеждала: «Да что ты!На столе его, дура, лежит,понимаешь, не чье-нибудь фото,а французской артистки Брижитт».
И глядела я в зеркало хмурои за словом не лезла в карман:«Недоучка... Кубышкой фигура...И румянец уж слишком румян...»
Я купила в аптеке лосьонудля смягчения кожи рук.Терла, терла я их потаенноот своих закадычных подруг.
И, терпя от насмешников муку,только сверху я трогала супи крутила проклятую штукупод названием «хула-хуп».
И читала я книжку за книжкой,и для бледности уксус пила -все равно оставалась кубышкой,все равно краснощекой была.
Виновата ли я, что эпохебыло некогда не до меня,что росла на черняшке, картохе,о фигуре не думала я?
Мой румянец - не с витаминов,не от пляжей, где праздно лежат,а от хлещущих вьюг сатанинских,от мороза за пятьдесят.
Ты, наверно бы, так не смеялась,не такой бы имела ты вид,если б в Нюшкиной шкуре хоть малостьпобывала, артистка Брижитт!
Позабыть я себя заставляю -никогда позабыть не смогу,как отпраздновать Первое маямы поплыли на лодках в тайгу.
Пили «гымзу» под частик в томатеза любовь и за Братскую ГЭС.Кто-то был уже в чьей-то помаде...Кто-то с кем-то куда-то исчез...
Я смотрела тайком пригвожденно,как, от всех и меня вдалеке,размышлял у костра отчужденноон с приемничком-крошкой в руке.
Несся танец по имени «мамба»и Парижей и Лондонов гул,и шептала я: «Мамочка-мама,хоть бы раз на меня он взглянул!»
И взглянул - в первый раз любопытно...Огляделся - мы были вдвоем,и, кивнув на вечерние пихты,он устало сказал мне: «Пойдем...»
И пошла, хоть и знала с тоскою:оттого это все так легко,что я рядом была, под рукою,а француженка та далеко.
Я дрожала, как будто зверюшка,и от страха, и от стыда.До свидания, бывшая Нюшка!До свидания, до свида...
И заплакала я над собою...Был в испуге он: «Что ты дуришь?»А в приемничке рядом на хвоенадо мною смеялся Париж.
С той поры тот москвич поразумнел:и наряды он мне отмечал,и выписывал новый инструмент,а как будто бы не замечал.
Но однажды во время работызакачалося все на земле.И внутри меня торкнулось что-то,объявляя само о себе.
Становилось все чаще мне плохо,не смотрела почти на еду...Но зачем же, такая дуреха,я сказала об этом ему?!
Смерил взглядом холодным и беглыми, приемничком занят своим,процедил: «Я, конечно, был первым,но ведь кто-то мог быть и вторым...»
«Семилетку в четыре года!» -бились лозунги, как всегда,а от гадости и от горяя бежала не знаю куда.
Я взбежала на эстакаду,чтобы с жизнью покончить враз,но я замерла истуканно,под собой увидев мой Братск.
И меня, как ребенка, схватилас беззащитным укором в глазахнедостроенная плотинав арматуре и голосах.
И сквозь ревы сирен и смятеньеголубых электродных огнейпредседатель и Ленин смотрели,и те самые, из лагерей.
И кричала моя деревушка,и кричала моя Ангара:«Как ты можешь такое, Нюшка?Как ты можешь?» И я не смогла.
От бригадных девчат и от хлопцевположенье скрывая с трудом,получив полагавшийся отпуск,я легла на девятом в роддом.
Я металась в постели ночами,и под грохот и отблески ГЭСпоявился наш новый братчанин,губошлепый, мокрехонький весь.
Появился такой неуемныйи хватался за все, хоть и слаб.Появился, ни в чем не виновный,и орал, как на стройке прораб.
И когда его грудью кормила,председатель, я слез не лила.В твою честь я сынишку Трофимом,хоть не модно, а назвала.
Я вникала в свое материнство,а в палату ко мне между темпоступали цветы, мандарины,погремушки, компоты и джем.
Ну, а вскоре сиделка седая,помогая надеть мне пальто,сообщила: «Вас там ожидают...»И, ей-богу, не знала я - кто.
И, прижав драгоценный мой свертоки, признаться, тревогу тая,на ногах закачавшись нетвердых,всю бригаду увидела я.
И расплакалась я неприлично,прислонившись ослабло к стене.Значит, все они знали отлично,только виду не подали мне.
Слезы лились потоком - стыдища!..Но, меня ото слез пробудив,«Дай взглянуть-то, каков наш сынишка...» -грубовато сказал бригадир.
Мне народ помогал, как сберкнижка.Меня спрашивали с той поры,улыбаясь: «Ну, как наш сынишка?» -и монтажники и маляры.
И, внезапно остановившись,из кабины просунув вихор,улыбаясь: «Ну, как наш сынишка?» -мне кричал незнакомый шофер.
Экскаваторщики, верхолазы,баловали его, шельмецы,и смущенно и доброглазоподнимали, как будто отцы.
И со взглядом нетронуто-синимне умел он еще понимать,что он сделался стройкиным сыном,как деревниной дочкою - мать...
И в огромной толпе однокашнойс ним я шла через год под оркестр.В этот день - и счастливый и страшный -состоялось открытие ГЭС.
Я шептала тихонечко: «Трошка! -прижимая сынишку к груди. -Я поплачу, но только немножко.Я поплачу, а ты уж гляди...»
И казалось мне - плакали тыщи,и от слез поднималась вода,и пошел, и пошел он, светище,через жилы и провода.
На знаменах торжественно-алыхк людям рвущийся Ленин сиял,и в толпе средь спецовок линялыхпредседатель, наверно, стоял.
И под музыку, шапки и крикився сверкала и грохала ГЭС...Жаль, что не был тогда на открытьебуржуазный писатель Уэллс!
...Вот вишу я с подругою Светкойна стремянке в шальной вышинеи домазываю последкиу плотины на серой спине.
Вроде все бы спокойно, все в норме,а в руках моих - детская дрожь,и задумываюсь: по формемастерок на сердечко похож.
Я, конечно, в детали не влажу,что нам в будущем суждено,но сердечком своим его мажу,чтобы было без трещин оно.
Чтобы бабы сирот не рожали,чтобы хлеба хватало на всех,чтоб невинных людей не сажали,чтоб никто не стрелялся вовек.
Чтобы все и в любви было чисто(а любви и сама я хочу),чтоб у нас коммунизм получилсяне по шкурникам - по Ильичу.
Я, конечно, помру, хоть об этомговорить еще рано пока,но останусь я все-таки светомна года, а быть может, века.
И на фабрике, и в кабинете,и в кругу сокровенном семьизнайте: лампы привычные эти -Ильича и немножко мои.
Пусть запомнят и внуки и внучки,все светлей и светлей становясь:этот свет им достался от Нюшкииз деревни Великая Грязь.
БОЛЬШЕВИК