Гранат и Омела (СИ) - Морган Даяна
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я накажу тебя за то, что сбежала от меня в первую ночь. Это была особенная, очень особенная ночь, моя дорогая. И ты ее испортила.
Он сдавил пальцы, сделав ей еще больнее. Авалон всхлипнула, попыталась онемевшими руками отбросить его руки, но он еще раз ударил ее по лицу. Кожа на щеке пульсировала, из носа закапала кровь. Возле глаза она почувствовала расплывающееся горячее пятно синяка. Схватив Авалон за горло, Филиппе подтянул к себе и облизал ей губы. Его холодный язык требовал ее губы раскрыться ему навстречу, а когда она не ответила, с силой вторгся внутрь. Поцелуй, похожий на прикосновение склизкой устрицы, сломил Авалон. Она не смогла больше сдерживать слезы, и они градом покатились по ее разбитому лицу. Филиппе ломал ее самоуважение, а когда схватил за волосы и пригвоздил грудью к столу, собрался лишить достоинства. Снова и снова, пока он задирал ее юбки и копошился сзади, стягивая штаны и чулки, Авалон вспоминала слова Каталины.
Мужчины — звери, будь покорной и притворяйся, что получаешь удовольствие.
Но ведь это была не ее вина и проблема. Почему она должна была страдать и притворяться, что получает удовольствие, когда единственное, чего она хотела — чтобы Филиппе рей Эскана больше никогда к ней не прикасался.
Авалон вздрогнула, почувствовав, как он своей миногой проводит по шрамам на ее бедрах. Слезы вновь покатились по ее лицу, всхлипы сдавили горло тугим кольцом. Затуманенным взглядом Авалон посмотрела на статую Персены.
За что?
Ей показалось, что глаза Персены из драгоценных рубинов вспыхнули, но это было всего лишь разыгравшееся воображение. Оно же воскресило в памяти сон, что снился ей во время лихорадки. К ней приходила Персена, Трехликая Госпожа, пославшая за ней ее судьбу и мужчин-зверей, что должны были причинить ей боль.
Авалон смотрела на статую, не моргая.
Персена приходила к ней во сне и вкладывала в ее руки кинжал.
Если мужчины — звери… Что, если я стану охотником?
Филиппе схватил ее за ягодицы, его минога оставила на бедре склизкий след, готовая вторгнуться в нее.
В груди вспыхнула железная искра. Авалон уже ощущала ее этим утром — горячую, злую, неистовую. Она разгорелась, и Авалон почувствовала себя озлобленной и жестокой. Она никогда раньше не отдавалась этому огню, но сейчас он придал ей храбрости. Не отрываясь от глаз Персены, она быстро дотянулась до ящика и обхватила рукоять. Одним слитным движением вытащила кинжал из ящика, развернулась и отсекла миногу.
Филиппе завизжал. Голос его стал тонким, писклявым, и сорвался на верхних нотах. Голова Авалон раскалывалась от его поросячьего визга. Она позволила железной искре вспыхнуть ярче и перерезала ему горло. Филиппе захрипел. Кровь хлынула из раны, забулькала в его рту, а он продолжал визжать, забрызгивая Авалон алыми каплями.
Она сжимала кинжал, глядя на то, как он валится на пол, лицом к своей скукожившейся миноге. Ковер под ногами почернел.
Когда он затих, Авалон почувствовала, как внутри нее развязывается плотный, заскорузлый узел многолетнего страха. Она вздохнула с облегчением. Железная искра в груди утихла, но полностью не погасла. Авалон знала, что отныне она больше никогда не потухнет.
— Святая Мать!
Авалон обернулась и испуганно уставилась на Баса, вытаращившегося на труп Филиппе. Она понимала, что он сейчас доложит гвардейцам и Каталине.
Но лучше плаха, чем минога.
Освободившись, она готова была умереть. И только потом Авалон в ужасе вспомнила о Дамиане.
Глава 17
Сидя в бочке и бормоча себе под нос молитвы Князю, Дамиан довольно рьяно торговался за безопасность Симеона, но стоило торговцам выехать за пределы Мингема и остановиться на ночлег, искренность его молитв иссякла. Дамиан в ночной тишине выбрался из бочки, помог вылезти наставнику и повел себя, как разбойник: украл теплые вещи, деньги, еду и двух лошадей.
А теперь, оказавшись в нескольких днях от Мингема и убедившись в отсутствии погони, он в полную силу осознал, что настоящие глубины несчастья еще не были им изведаны. Он стал предателем, клятвопреступником, королеубийцей, братоубийцей — будто вернулся в детскую фантазию о собственном величии, только вывернутую наизнанку. В груди горело так, словно вместо четок и символа ватры игнис на шее висел настоящий раскаленный уголь.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})Горлойс преследовал его во снах на пару с матерью и Варесом. Они истязали его вопросами, изводили стенаниями и жгли обвинениями. Просыпаясь разбитым и истощенным, Дамиан свирепо гнал их образы прочь, но они все равно настигали его с новым кошмаром. Раз за разом он возвращался в лихорадочное липкое состояние, в котором варился долгие часы, а все убиенные пытали его по очереди. Они срезали с него кожу, разрывали мышцы, ломали кости, выдирали ногти и дробили зубы. Дамиан был на грани. Все, что у него осталось — молитвы, которые больше не помогали найти утешение.
Так прошло несколько ночей, пока они не добрались до захудалой гостиницы в срединных землях, где хотели спрятаться от инирцев и переждать переполох из-за убийства короля. Там Дамиан впервые за долгое время напился до потери сознания и понял, что мятежные духи его грехов впервые к нему не пришли. Вместо них к нему пришла она, и Дамиан отпустил свое воображение на волю. Ублажив свое грешное и порочное тело, он потом в наказание изрезал себе спину по заживавшим ранам, оставленным Хельмутом. Кроме того, он наконец-то понял, почему Варес предпочитал бутылку, а не исповедальню — аквавит размягчал мозги, превращал их в апатичное месиво и служил ложным способом экзорцизма от собственных демонов, потому что утром, в первые минуты пробуждения, когда он еще не полностью отпускал теплый краешек сна, реальность возвращалась вместе со стыдом за собственные преступные деяния и тленные страсти. И сколько бы они ни пил, сколько ни залечивал раны тишиной, он все равно вспоминал убитых, тонул в недостойных фантазиях, и ненависть к себе росла в его душе.
Каким же наслаждением было презирать себя искалеченного, хромающего и угасающего в осколках разбитых надежд и веры! Дамиан упивался своим гневом — но он не был жарок, как раньше. Это был иной гнев — ледяной и гасящий его огненное сердце, где раньше жила преданность Храму. И едва Дамиан ощутил его, то сразу осознал, что уже давно живет с ним — с момента, когда принял решение сдать свою мать. Однако тогда лед, что поселился в его сердце, растаял в огне его преданности отцу и Храму. А теперь… Теперь Дамиан больше не был связан никакими обязательствами и клятвами. Но у него не осталось и цели. Он спас Симеона ценой жизни Вареса и Горлойса и теперь был свободен. Однако земля под его ногами превратилась вдруг в зыбкую трясину из вины. Эту неуверенность он тоже лечил аквавитом: оставлял бутылку возле постели, когда укладывался спать, чтобы начинать пить сразу же, как только столкнется с утренним ощущением реальности.
Однако все изменилось, как только он привык к новому распорядку дня. Проснувшись очередным утром и страдая от похмелья, Дамиан, не открывая глаз, потянулся к оставленной у постели бутылке, но пальцы сомкнулись на пустоте. Он еще немного пошарил в воздухе. Ничего не найдя, обреченно вздохнул, как вдруг осознал, что лежит не в своей постели, а на неудобном тюфяке. Свежие раны на спине саднили и напоминали о вчерашнем грехопадении. Преодолев приступ лени, давящей на плечи, он открыл глаза, но едва успел их зажмурить — на лицо обрушился водопад аквавита. Следом его обдало волной ледяной воды.
— Довольно жалеть себя! — раздался голос Симеона, ослабевший и хриплый, но сохранивший властную весомость.
Дамиан отплевался от воды, разлепил глаза и уставился на наставника, не вполне соображая, за каким хреном он к нему пристал. Краем глаза заметил, что находится не в своей комнате, а в хлеву. Кажется, лошадиным дерьмом и прелым запахом сена несло не только от лошадей и коров, но и от него самого.
— Я дал тебе время оплакать потери, — сказал Симеон, держа дужку ведра в немощных руках.