Время — московское! - Александр Зорич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Деревня осталась позади. Фонари поредели, хотя и не исчезли совсем. Теперь они заливали дорогу резким хирургическим светом, который, впрочем, быстро иссякал и как-то даже истончался, вливаясь в серые сумерки обочин.
Обочины же вливались в заснеженные пустоши, кое-где украшенные сталагмитами, а над пустошами стелился зернистый лиловый туман. Который, судя по этой самой зернистости, уж точно туманом не являлся.
Сами сталагмиты тоже изменили форму, теперь они стали похожи на трезубцы Нептуна и короны Снежной Королевы. Триумф сюрреализма!
Зазвенело вдалеке на высокой ноте. А потом вновь стихло. Мы тоже помалкивали, даже по сторонам смотреть расхотелось… Лишь Индрик неутомимо вертел головой, снимая встроенной в шлем камерой сомнительные красоты местной природы.
Между тем дорога наша медленно втягивалась в узину между двумя скалами. Вершины их были скрыты во тьме, недосягаемой для света фонарей. Стены, образующие ущелье, казались плоскими, как будто даже искусственно отшлифованными. Неужели рукотворный проход? Или еще одно чудо местной геологии?
Узина эта обещала быть достаточно протяженной. Где-то полчаса быстрым шагом. Усиленная же освещенность ее нервировала. Кому в таком месте понадобилась иллюминация?
Борзунков сделал знак Лехину и Перемолоту, чтобы, значит, не теряли бдительности. А я сделал знак Тане — чтобы не боялась.
Семасиолог Терен и без всяких знаков держался живчиком. А вот Иван Денисович — тот словно бы находился в ином измерении. Его лицо не выражало тревоги. Напротив, он беззаботно и торжественно улыбался, как рекламный пенсионер, накупивший облигаций государственного оборонного займа. И я вдруг отчетливо ощутил: что бы сейчас ни произошло, да хоть ядерный фугас взорвись, Иван Денисович выживет все равно, потому что… потому что так нужно.
Наши страхи оказались напрасными. В узине нас никто не поджидал. Хотя и без сюрпризов не обошлось.
— Ты глянь-ка, картина! Лес, полный чудес! — воскликнул Лехин, и его бесхитростные глаза вечного ребенка (среди инженеров такие глаза не редкость) восхищенно сверкнули. — А дальше — еще одна! И дальше вон — сколько их! Третьяковская галерея!
— «Наш ковер цветочная поля-а-ана… Наши стены сосны велика-а-аны», — напел Борзунков.
И слова, и музыкальная фраза показались мне мучительно знакомыми — из какого-то мюзикла, что ли?
— Бессмысленная мазня. Творчество вырожденцев! — изрек Х-оператор Перемолот, обозрев лесной пейзаж, выполненный в бирюзово-оранжевой палитре, и подкрутил свой лихой казачий ус.
— А по-моему, довольно красиво. И даже изысканно, — вставила свои пять копеек Таня. — Напоминает творчество гламур-модернистов конца двадцать первого века. А вон то — на импрессионистов похоже…
— Когда-то, в аспирантские годы, я написал работу о натур-эстетике жестко стратифицированных девиантных сообществ… — начал Терен.
— Об эсте… о чем? Ты человеческим языком объяснить можешь? — ворчливо поинтересовался Перемолот.
— Могу. Написал, значит, я работу. О том, почему всякое мудачье тянет рисовать флору и фауну.
— Ты не выражайся, не выражайся! С нами барышня…
— Прошу прощения.
— Ну, и отчего же это… их тянет? — поинтересовался Лехин.
— Я думаю, все дело в гормонах, — процедил Бертольд ядовито.
Пока наши товарищи спорили о прекрасном, мы с Иваном Денисовичем сосредоточенно курили, разглядывая фрески, которыми были сплошь покрыты гладкие серые стены ущелья.
Фрески начинались на уровне наших ботинок и уходили ввысь, оканчиваясь примерно на высоте в четыре человеческих роста.
Рисунки, самые разные по цветовой гамме и довольно однообразные по сюжету— цветы, бесконечные поля ирисов, одуванчиков, тюльпанов в обрамлении гор, чьи подножия затканы травами, цветущие деревья в ассортименте, весенние рощи, благоухающие злаки под стражей вековых деревьев, — покрывали все ущелье от самого начала и… по-видимому, до самого конца. Картины природы вовсе даже не перетекали одна в другую, как можно было бы подумать. Но были четко размежеваны на отдельные «кадры», каждый шагов пятнадцать шириной. Кадры разделялись грубыми, широкими полосами, выполненными «черной краской. — Я так думаю, рисовали разные люди. Каждый столбил себе на стеночке участок и на нем уже… самовыражался, — предположил Борзунков.
— Наверное, так. Рука разная. Мастерство — тоже отличается. Контуры выполнены в разной технике. А краски положены с вариациями. Я когда-то в детстве в художественной школе учился. Немножко разбираюсь в этом деле, — сказал Лехин.
— Этот стиль я бы назвал постнедопримитивизмом, — заключил Терен.
— Лучше скажите мне, товарищи искусствоведы, какого черта они такое странное место для рисования нашли. Дорога — узкая. Само ущелье — тоже узкое. Обзора никакого. Вот в музее, как я помню, всегда нужно от картины отойти, чтобы ее как следует рассмотреть и проникнуться замыслом художника. И чем больше сама картина, тем дальше отходить приходится. Так? А тут получается, что и картины огромные, и отойти некуда. Им что, все равно, как это со стороны смотрится? — недоумевал Перемолот.
— Может, у них больше стен ровных не было… — задумчиво предположил Лехин. — Ты же понимаешь, какой это геморрой, рисовать по неровной стене. А сделать ровную стену— тоже геморрой… Вот, нашли компромисс.
— А вот еще — вы не заметили? Тут оно все повторяется. Если слева на стене сосны нарисованы, то и справа тоже сосны, только по-другому. Если слева маки, то и справа — они же.
— Девиантов завораживает все симметричное, — оживился Терен. — Впрочем, недевиантов тоже.
— Ладно, пошли. Времени нет, — закрыл конференцию Борзунков.
И хотя времени у нас было достаточно, спорить никто не стал. Что-то подсказывало нам: нужно экономить ресурс восприимчивости. В гостях у людей, способных потратить тысячи человеко-часов и сотни килограммов минеральных красок на то, чтобы украсить пейзажами безлюдное ущелье, нам наверняка соскучиться не дадут.
— Может быть, эти манихеи действительно… заслуживают определенного доверия, — шепотом предположила Таня. — По крайней мере ни разу в жизни не видела, чтобы художник был плохим человеком.
— А писатель? Или поэт?
— А вот писателей таких — сколько угодно! — убежденно выпалила Таня. И нахмурилась, как будто вспомнила нечто далекое и важное из своей прежней жизни, к чему я, Саша Пушкин, не имею никакого отношения. И замолчала.
К слову, Таня была мастерица на такие вот погружения в себя. А мне… Мне, честно говоря, очень хотелось погрузиться вместе с ней. Только никто меня не звал.
Мы прошли по ущелью шагов сто пятьдесят, когда Лехин, а за ним и все остальные обнаружили один очень странный эффект.
— Слушайте… Может, это у меня… галлюцинации уже начались, но я… кое-что слышу, — испуганно заметил Лехин.
— Да? И что же?
— Вот… когда мы шли мимо этих… дубков карликовых, — Лехин обернулся назад и указал на обширную панораму дубовой рощи, обсевшей подножие белоголовой горы, — там еще цикады такие крупные были нарисованы на ветках… Так мне послышалось, что я этих цикад слышу. Это вот их «рцы-цы-цы».
— И мне. Тоже послышалось, — одними губами сказала Таня. — «Цы-цы».
— А теперь слева и справа — водопады. И я… кажется… слышу плеск воды!
Все замерли. Я даже глаза закрыл — чтобы лучше сосредоточиться.
— Да. Журчит, — осклабился Борзунков.
— Так точно! Как в унитазе, — заметил Перемолот. — Только не пойму, где у них динамики.
И, подойдя к пейзажу вплотную, он принялся внимательно осматривать и даже простукивать стены.
— Что-то не видно. Ну да хрен с ним. Какая разница — где.
— Забавно, — усмехнулся Иван Денисович. — Визуальное порождает аудиальное…
— Если поразмыслить, теории это не противоречит. Семантическое пространство едино, а смыслы, заключенные в нем, — универсальны, разнятся лишь способы реализации семантического в материальном, иными словами — каналы и конфигурация сигнала, — заметил Бертольд Терен. — Или, если говорить простым человеческим языком, — он с ехидцей во взгляде покосился на Перемолота, — вначале было слово, то есть логос, то есть объект семантического пространства. А потом уже всё остальное: земля, птички, девушки. Впрочем, нет, это тоже слишком сложно… Тогда так: вначале был прообраз Тани, потом сама Таня, а потом уже был Саша Пушкин, который ее видит, Саша, который ее слышит, Саша, который ее обоняет и осязает. Так вот: легко себе представить такое состояние семантического поля, когда семантическое и его каналы еще не дифференцированы, а находятся в неразрывном и неслиянном единстве. И тогда голос Тани будет порождать как бы не сама Таня, а ее фотография, поскольку ее фотография не дифференцирована от самой Тани… Как-то так.