Эхо тайги - Владислав Михайлович Ляхницкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Дойдет ведь до Рогачева. Вот жила. Другая давно бы храпака задала, а эта тычется о деревья, а тянет. Дойдет ведь. Дойдет. Еще один перевал – и Безымянка… Разжалобить надобно».
– Ксюха, а Ксюх, я… Сысоя убил… Злодея твово… – Ждал, что Ксюша вскрикнет, а потом от удивления винтовку выронит, обомрет и поклонится низко. Но Ксюша ничего не сказала, а только остановилась среди топкой тропы, на полусгнившем фашиннике.
«Дремлет, видно, и не сразу-то поймет».
– Сысоя убил, сказываю тебе… Потому как шибко тебя люблю. Понимашь, люблю… Да ради тебя хоть кого убью.
Тут только Ксюша переступила. Чвакнула под ногами грязь и винтовку наизготовку взяла.
– Ты… убил… Сысоя?
«Вот оно, прорвало», – обрадовался Ванюшка и затараторил, стараясь рассказать поскорее, пока не изменилось Ксюшино настроение.
– Схватил в амбарушке безмен, да шасть на прииск. А навстречу Сысойка идет под хмельком. Я за лесину… Зашел ему за спину, да как-ак шандарахну по голове. Он бряк на землю. Из-за тебя я и не на такое готов, – и шагнул к Ксюше.
– Стой!
Почему посуровело лицо Ксюши?
– Ты, видно, не поняла?
– Все поняла. Стало, из-за угла? По затылку?…
– Из-за какого угла? Кедру обошел.
– А тятьку родного – в тюрьму?
– А ты забыла, как он нас вожжами? Да кого ему, толсторожему гаду, доспеется? Он теперь…
Прикусил Ванюшка язык. Не к месту рассказывать, что новая власть давно отпустила Устина домой. И живет он не хуже, чем прежде. При случае бьет себя в грудь кулаком: «Мы за Советску власть по тюрьмам насиделись».
– Иди вперед, Иван… Быстрей шагай… – чуть не добавила: «сил моих нет». Не добавила, вовремя удержалась, но ощутила всем телом, что сил-то действительно нет. Ноги тычутся, словно палки, и, куда идешь, не видят глаза. Мнятся то горы родные, то Камышовка, то Саввушкина заимка.
Ванюшка пошел на последнюю хитрость.
– Заночуем тут, Ксюха. Не смотри, што тут комары. Отобьемся.
Знала Ксюша, нельзя ей сесть, а тем более прилечь, знала, разморит ее у костра, но бороться больше с усталостью не было сил. Сказала тихо: – Разжигай костер.
– Это как так разжигай? Штаны-то без пуговок… Нешто забыла? Дай веревку штаны подвязать.
– Не дам. Ты одной рукой штаны поддерживай, а другой за сушняк хватайся.
– Смеешься?
– Нет, плачу, Иван. Только слезы в сердце льются. Не гневи меня. Над пропастью стою… – говорила тихо, раздельно. – Собирай дрова для костра, как сказала. Да скоро.
Ванюшка решил на смех обернуть.
– И не срамно тебе станет? Мужик за гашник держись, а любимая баба с ружьем? Да брось ты дурить. Кого не быват промежду своих. Иди ко мне, – и руку протянул.
– Собирай дрова, Иван, пока месяц за горку не закатился.
Посередине мохового болота стоял пихтовый остров. Засох пихтач, и торчали голые стволы, как старые мачты на кладбище кораблей.
Зазорно собирать дрова и придерживать штаны. Зазорно выполнять приказы постылой бабы. Собирая сушняк, Ванюшка думал: «Только б суметь подойти к ней, вырвать винтовку или всего на миг ствол отвести, штоб первая пуля мимо прошла». Но Ксюша держалась осторожно. И как ни ловчил Ванюшка, успевала глухо, без крика, сказать: «Прими от меня подале». Говорила так, что Ванюшка не смел ослушаться и, костеря в душе Ксюшу, обходил стороной.
– Вот тебе кремень с кресалом и трут. Разжигай костер.
– Разожжем, разожжем, – и запел:
Эх, у костра к миленку жалась,
Под миленычев бочок.
После шибко напужалась:
Не миленок – то бычок.
– Ложись у костра. Да подале от огня.
– А ты?
– Обо мне не кручинься.
Ванюшка лег на сухой мох и минут через пять захрапел. А глаз приоткрыл. Ксюша сидела на пеньке шагах в пяти от костра, так, чтоб видеть Ванюшку, а самой остаться в тени. На коленях винтовка.
«Сиди, сиди, сон все одно тебя свалит».
Снова сделал вид, что уснул. Слышал, как Ксюша подбрасывала дрова в костер. Но ни разу не подходила близко, чтоб можно было схватить ее и свалить. И не вставала спиной. Или, чтоб пламя костра заслонило его, чтоб можно было вскочить да бежать.
«Хитрущая, ведьма, – Ванюшка выходил из себя. – Сколь же можно терпеть без сна? Все одно уснешь, пропастина чернявая. Эх, верно мамка сказывала: чернявые – ведьмы. Разнесчастный я, разнесчастный, попался, дурак, на удочку».
Ему было очень жалко себя. Чем подлей человек, чем меньше его душонка, тем он больше жалеет себя. Тем больше требует для себя. Тем больше носится со своей душонкой. И тем больше обид в его сердце. Кажется, все его обижают, все-то несправедливы к нему, все-то недооценивают его.
Ксюша, борясь со сном, до синяков щипала себе то руки, то щеки. Она пыталась понять, почему Ванюшка, добрый, ласковый, вдруг стал врагом. Он часто мечтал о новой жизни. И Вера, и Вавила, и Егор – тоже мечтали о новой жизни. Чем же хуже Ванюшка? Почему одна и та же мечта испортила Ванюшку и возвеличила Веру, Егора, Михея? В чем разница? Вера раньше заметила и сказала: «Вы совсем-совсем разные». Ванюшка и поговорку придумал: «Только дурица гребет от себя».
«Неправда, Егор, Михей от себя гребли. Вера, Вавила гребут от себя. Я гребу от себя».
Вспомнились товарищи партизаны, их веселые и грустные песни у костра. Как затянут бывало: «По синему морю корабель плывет…» Хороший голос у Вани. Как заведет, бывало, зальется – што твой колокольчик. Мужики вокруг ему вторят…»
…В тот раз Ванюшка не пел, а сидел у костра и рассуждал:
– Для правильной жисти непременно крылья нужны. И штоб свобода была. За свободу мы кровь проливам. Захотел петь – пой; захотел поспать – спи весь день, никто тебе слова не скажет. Еды – какой хошь.
– А робить когда?
– От работы кони дохнут. Когда свобода придет, робигь не будем.
– А кто же хлеб станет сеять?
– Хлеб? М-м… Придумают как-нибудь. Главное, штоб свобода была. Делай што хошь, штоб никто не командовал. И делай што на душу пришло.
– Ваня, а люди хорошую жизнь понимают иначе. – Это сказала Вера. Она подошла к костру и, видимо, возмутилась, слушая Ванюшку. – У тебя свободная жизнь – без труда, без обязанностей, без дела, одни наслаждения. А Герцен, жил в России такой человек, говорил: животное