Черные люди - Всеволод Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И увидел тех вдов воевода Пашков, рычит:
— Бабы, а плывут в обрат! Ино не знаете, приказал государь баб в жены казакам давать! Тащи их ко мне.
Взвыли вдовы, в ноги воеводе пали:
— Государь, старухи мы! На седьмой десяток! Куды нам замуж! Душу спасать хотим…
Воевода смеется:
— А еще и с мужьями поживете!
И кругом-то смех пошел:
— Добро, государь! На чужой сторонке и старушка божий дар!
Вдовы плачут, ревут… и-и, да куда! Вытащили их из дощаника, шушуны ихние повыкидали, хохочут кругом: вот те и приданое! Жребьи уже в шапке трясут — ну, женихи, подходи, кому счастье!
Протопоп прослышал, бежит сквозь толпу, руку поднял, воеводу обличает:
— Неправо творишь, государь! Вдовы они, Христовы невесты. В монастырь, бедные, плывут, души спасать… За тебя молиться будут…
Сдвинул брови воевода. Говорит тихо:
— Не мешайся ты, протопоп, в дело государево. Не твоего оно ума! Вдовы нам надобны. Делу надобны. И чего ты на всех путях нашему делу наперекор стоишь, а? Ано из-за тебя дощаники-то по порогам худо идут! Еретик ты сам! Вылезай сам из посуды, ступай по берегу мимо порогу, авось без тебя полегчает!
И побрел протопоп по берегу тому пешком, порог-то гудит как бешеный, шумит, словно тысяча шаманов пляшут, в бубны бьют, а по берегу горы, и на тех горах олени гуляют, и изюбры, и лоси, и кабаны, и бараны дикие. И всего много, а взять нечем… Бредет протопоп один, молчит днем, зато ночами под тулупом стал шептать больше… Филиппушка его слушал, стрелец из Томского, да еще Никифор из Березова, да и другие еще слушали его горячую, гневную душу.
И прорвало молчание протопопово. На одном осеннем ночлеге написал протопоп воеводе «писаньице», призывал он воеводу в том писаньице бояться бога, его же все человеки трепещут, и не боится один он, воевода, гнет медведем, несет своим подданным людям великие беды да горе…
Многонько было там писано, и, должно быть, писано красноречиво, сильно писано, как умел писать протопоп. На первом же привале прибежали за протопопом казаки, помчали его в его дощанике за три версты к воеводе.
— Ты поп или распоп? — рыкнул львом воевода, дрожит, саблю тащит.
— Аз есмь Аввакум-протопоп!
Воевода ударил по лицу протопопа раз, другой, сбил с ног, хватил его чеканом по спине, приказал сорвать однорядку, бить кнутом.
— Вот тебе и протопоп!
— Господи Иисусе Христе! — вопил протопоп вперемежку со стонами. — Господи, выручай! Господи, помогай!
И вдруг вскричал властно:
— Полно тебе мучить меня! Воевода, за что ты меня бьешь?
— Полно! — опомнился воевода, отер лоб. — Убрать попа!
— Не попа! Протопоп я! На мне сан святой!
Протопопа стрельцы стащили в казенный дощаник, бросили на дно, а дождь, а снег… Мерз да мок протопоп всю ночь напролет, утро пришло — пошли вперед, да кинули люди втайне кафтан протопопу, чтобы прикрыться.
Перед Братским острожком бесится, кипит самый большой порог — Падун. Падает там вода через три каменных залавка, бьет сильно, суда ломает. Выбили снова протопопа на берег, и брел он по каменьям да по скалам, скованный цепью, спина засохла кровью, да гноем, да струпьями…
Как пришли в Братский острог, пала зима, стал Пашков там зимовать. Ой, горе, горе! Кругом иноземцы немирны, нападают, в отряде людей и половины нету — остались позади жать и убирать засеянный у Хабарова хлеб, подошли они уж зимой. Зима холодная, острог малый, корма скудные. Протопопа бросили в башню острожную, лежал, как собачка, на соломке, все на брюхе. — спина-то болела — да мышей скуфьей бил, много их было. Когда покормят, когда нет — и так до Филиппова дня[137]. А с того дня перевели в избу теплую казенную, с аманатами — заложниками — да с воеводскими псами… Настасья Марковна с детьми в двадцати верстах жила в зимовье, от нее сынок Ваня о Рождестве пришел было на праздник повидать батьку, так не пустили парня стрельцы, заперли Ваню на ночь в башню, а утром прогнали вспять. Так сынок отца и не видал…
Мучился протопоп в холодной башне, мучился он и в казенной избе с остяцкими аманатами да с псами. Но не было покою от протопопа и воеводе Пашкову. Мучил протопоп воеводу. Завел друзей в отряде протопоп, ночные его шепоты под тулупами стали расползаться между людьми. Покончить бы с протопопом попросту, убить бы его до смерти! Да не мог этого воевода — не смел: протопопа-то знал царь, и в грамотках с Москвы слал ему приветы сам царь, просил его молитв.
В Братском-то самом остроге еще можно было обойтись без протопопа: было тут кому служить — в церкви был древний поп Иона, хоть и прилежавший сильно питию хмельному. А весной-то ведь надо было идти дальше, а как идти без попа? Мало ли что случится! Да к тому же, лежа с мужем на перинах постели на лавке, в мохнатое ухо воеводе нашептывала жена его Фекла Матвеевна: грех великий-де делает он, воевода, обижая праведника. Что ж с ним делать? С собой тащить? Да ежели тот протопоп людей взбунтует? Вот почему в зимний вечер, когда в окошко избушки глядел серебряный месяц, горела пара сальных свечей в шандале в Приказной избе — подьячий Шпилькин, прикусив на сторону язык, писал фигуристо и четко воеводскую отписку в Москву, на имя государя-наследника и великого князя Алексея Алексеевича:
«На Долгом пороге распоп Аввакумко впал в разбойное намеренье, а кем подбит — неведомо. И писал он, распоп, грамотку воровскую своей рукой против властей, безо всякой правды, чтобы в твоем, государь, походе на Амур поднять мятеж. И того хотел, государь, тот распоп бунтовской Аввакумко, чтобы, собрав скоп, меня, воеводу твоего, не слушать, покинуть меня и убежать ему, как Васька Колесников, что меня оставил, как Мишка Сорокин и с тем два ста боле человек, что твой, государь, город на Верхней Лене разбили и грабили и многих торговых людей убили до смерти. И, то письмо распопа Аввакумки прочтя, я указал его бить кнутом на кобыле, чтоб, видя то, другим разбойникам было неповадно. И как его били — учал той Аввакумко кричать: «Братья казаки, помогайте мне! Не покиньте меня!» И многие другие слова говорил он и попреки. По твоим, государь, указам тот распоп Аввакумко смерти достоин за те воровские слова, да, государь, безо твоего указа казнить его не смею. И других людей моих подбивал он на мятеж — Фильку Помельцева из Томску, Никишку Санникова да Ивашку Тельного из Березова и многих других воров. И тех воров и изменников я из отряда выгнал, бил кнутом, отослал в Томск без замотчанья и в их место прибрал иных охочих людей. И как мне быть с распопом тем Аввакумкой, прошу твоего милостивого указу».
Неизвестно, каков был на эту грамотку ответ, но ответ был: протопопа Пашков не сказнил, а освободил из заточенья и, отправляясь по весне дальше на всход солнца, снова поволок его с собой.
Трудный был поход. Добрались по Ангаре и переплыли чудом на утлых посудинах бурное Байкал-море. Шли Селенгой-рекой, потом мелким Хилком, где дощаники бросили, а поделали небольшие лодки и сутками их волокли против воды на бичеве. На Хилке чуть не утонул протопоп, когда оторвало и унесло валом его суденышко, — спасибо, люди перехватили… Все вещи перемокли, и шубы и платья тафтяные, люди охают, ахают, а протопоп развешивает свое добришко на кусты сушить, а сам смеется.
Воевода бить его за то хотел — ино-де то все делает на смех.
«А я, — записывает Аввакум, — богородице молюсь — владычица, уйми дурня тово».
Двенадцать недель эдак шли, прошли горами, а как добрались до озера Иргень, пришла зима. Рубили лес на волоке, поставили один острожек малый у озера вместо развалившегося, наплотили плотов и поплыли по Ингоде-реке, лес гнали с собой хоромный, на крепость. Река мелкая, плоты тяжелы, приставы немилостивы, палки большие, батоги суковатые, кнуты вострые, пытки жестокие, огонь да встряски, а люди голодные. Станут мучить человека, а он и помрет!
Добрались наконец до Нерчи-реки, вспахали, засеяли пашни, а есть самим нечего. Жили на древесной толченой коре, ели траву, копали коренья, ели все, что можно есть и чего нельзя. Наконец поставлен был острог при впадении реки Нерчи в Хилок.
По Нерче-реке зимовали, пошли было на Шилку-реку, ставить стали опять острожки. Добрались до Даурской земли, а там все повоевано, пограблено, люди разбежались, а богдойские люди войной грозят. И есть самим нечего, — пришлось протопопу свою однорядку московскую воеводе продать, тот четыре мешка ржи за нее пожаловал… Так было тяжко, что отступился у воеводы ум. Есть нечего, кругом зверья много, а промышлять охотой воевода людей не пускает: боится — сбегут! Ой, горе! Ели траву, коренья, зимой сосну толкли. Кобыла жеребенка родит — люди жеребенка с голодухи съедят, а Пашков сведает про то да кнутом людей забивает. Строгота!
Дурак он и есть дурак!
И дальше Нерчинского острога не пошел Пашков. Куда идти? На Амуре все пуще да пуще дрались казаки с богдойскими людьми.