Том 4. Из деревенского дневника - Глеб Успенский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да ведь это… изобретение! — воскликнул Иван Иванович, — ведь это — телефон какой-то! Помилуйте, съешь то-то, надень так-то, приставь к уху… Какая точность, определенность!..
И опять мы поговорили об народе и похвалили…
Усадьба, в которую мы доехали часа через два, была как нельзя больше подходяща к нашему тогдашнему настроению. Особенно поразило нас обоих то, что она совершенно соответствовала нашим дорожным мечтаниям даже по внешнему виду — и горка и на горе храм сельский, ветхий, с жалобным колоколом. Даже старичок с палочкой — и тот оказался на своем месте: именно шел по косогору ко храму… Солнце тоже было на своем месте и в том самом виде, как рисовал себе Иван Иванович, то есть оно приветливо, щедро рассыпало свои благотворные лучи. Усадьба, стоявшая на пригорке в саду, была вся залита солнечными лучами; словом, все было приветливо, просто, тихо и покойно, все и все нам понравилось. Понравилась усадьба, понравились мужики, снимавшие шапки, и вид местности, и храм, и речка, которая еще только вздувалась подо льдом, словом — все как нельзя больше соответствовало нашим желаниям. Иван Иванович был просто в восхищении… С двух слов усадьба была нанята на круглый год, задаток дан, условились о времени переезда, о необходимых починках; постояли на крыльце, выходившем в сад, помечтали о том, как все это будет хорошо летом, закусили у арендаторши усадьбы чем бог благословил, но с удовольствием и неимоверным аппетитом, и тронулись в обратный путь. Необходимость возвратиться в Петербург заставила нас вновь заводить речь о прелестях деревни и о неприятностях столицы; но я передавать их не буду.
VК величайшему моему сожалению, мне не пришлось быть личным свидетелем опыта, предпринятого Иваном Ивановичем и начатого, казалось, при весьма благоприятной обстановке, так как все лето я провел совершенно в другой местности России. Передаю поэтому о результатах опыта со слов Ивана Ивановича, с которым мы встретились уже осенью. Заглянув как-то в начале сентября в его квартиру, я нашел не только самого Ивана Ивановича, но и все его семейство, которое по первоначальному плану должно бы было жить еще в деревне. Разумеется, первое, о чем спросил я, было: «как он провел лето в деревне, увенчались ли его надежды каким-либо успехом и почему, наконец, его семейство так рано возвратилось в город?» На последний вопрос Иван Иванович отвечал просто: «не приходится», потом сослался на темные осенние ночи, непривычные для людей, живших десятки лет в городе; на вопрос же о том, хорошо ли ему было в деревне, отвечал: «Ни-че-го», но при этом произнес: «Но…» и умолк. Вскоре, когда мы уселись за чай в его кабинете, он опять несколько раз говорил мне, что «вообще ничего», но опять всякий раз прибавлял частицу но, а к этой частице какую-нибудь сценку, замечание, факт. Слушая эти отрывочные заметки, факты, сценки, рассказываемые без всякой последовательности и, очевидно, без достаточной яркости, я тем не менее пришел к убеждению, что Иван Иванович потерпел полное фиаско, что ему на этот раз не удалось «поживиться», и, сколько я могу судить, основываясь на сообщениях весьма отрывочных, по следующим причинам.
Главнейшею причиною неудачи Ивана Ивановича было то, что он никоим образом не мог добиться от народа мало-мальски искренних человеческих отношений, таких, при которых, с одной стороны, Иван Иванович мог бы открыть свою душу и чистосердечно сказать: «бери!», а с другой — чтобы и народ деревенский так же бы распахнул свое нутро, так же бы радушно сказал Ивану Ивановичу: «получай, барин, тепло-то!» Даже и тени таких отношений он не мог добиться от народа. И не мудрено: у Ивана Ивановича — большой оклад. Поэтому едва Иван Иванович поселился в деревне, как деревня поняла, что за ее долготерпение господь послал ей доходную статью. Очевидно барин живет на готовые деньги — очевидно он должен потреблять, тратить деньги — и вот, с первых же дней по приезде, между усадьбой, где жил Иван Иванович, и деревней, где обитали мужики, установились самые неискренние отношения: ни один человек не приближался к усадьбе «без своекорыстных целей». Вот идет мужичок, идет, по-видимому, просто поговорить, побеседовать, что особенно было бы приятно Ивану Ивановичу, который с удовольствием вспоминал простосердечного Карпия, — а глядишь, на деле окажется, что он, этот простосердечный-то человек, пришел только затем, чтоб заставить Ивана Ивановича брать у него мясо. Случилось Ивану Ивановичу отказать: этот человек, встретившись на другой день, и не поклонился, точно в глаза не видал он Ивана Ивановича.
С первых же дней вокруг усадьбы образовалась какая-то непрерывная цепь «своекорыстных» людей, которые толпились вокруг приезжей семьи именно только потому, что она платила за масло, за кур, за мясо, за рыбу, за ягоды. Сквозь эту цепь своекорыстных людей не было никакой возможности пробраться к настоящему, бескорыстному деревенскому люду, а впоследствии Иван Иванович убедился, что если бы ему и удалось прорвать цепь и пробиться сквозь ряды неприятеля, то и там, в деревне, где бескорыстие-то должно находиться, и там, едва только Иван Иванович приближался к бескорыстному человеку, как этот человек превращался в корыстолюбивого и с первых же слов говорил что-нибудь вроде следующего: «Эх, барин, связались вы с Антошкой! Позвольте, я вам на пробу зарежу теленка?» Словом, везде и всюду Иван Ивановича преследовала жажда деревенских людей «поживиться» не по части нравственных богатств, как хотел поживиться сам Иван Иванович, а просто насчет денег. Старушка ли придет, расскажет сказочку — просит внучкам на гостинцы, просит старых сапог, шапки… Старичок ли придет про старые времена поговорить — тоже просит, а чуть Иван Иванович не даст — перестал ходить. Словом, как только прерывалась денежная связь, так прерывалось даже шапочное знакомство.
Один факт возмутил Иван Ивановича жестокостью, в отношении корыстолюбия, до глубины души. Старичок со старушкой доставляли молоко детям Ивана Ивановича, доставляли по известной цене. Однажды по случаю приезда гостей второпях взяли молоко не у старика и старушки, а в другом месте, поближе взяли, чтоб не идти далеко, а главное, заплатили тремя копейками дороже. И что же? Старичок со старушкой прекратили носить молоко, зная, что от этого расстроится здоровье ребенка, для которого оно бралось, зная, что дети даже умирают от перемены молока, и всё для того, чтобы «припереть» Ивана Ивановича и заставить его платить тремя копейками дороже. Очевидно, он может платить, если заплатил. «Ты отчего же мне просто и откровенно не сказал, что тебе нужно три копейки? Зачем же мучить ребенка-то?» — протестовал Иван Иванович. «А ты-то, — отвечал старичок: — отчего мне откровенно по одиннадцати-то копеек не платил? Небось по восьми все время платил… тоже, поди, откровенно!»
Что делал мужичок, поставлявший мясо, — уму непостижимо. Обыкновенно, зарезав теленка, он развозил его пункта в три; но летом, когда рабочая пора и время дорого, этот мужичок решил не ездить никуда, а всю телушку вручить Ивану Ивановичу. Он так и сделал. Основываясь на том, что «семейству без мяса невозможно», а достать его негде, приходилось брать целую телушку и более половины выкидывать собакам. В течение трех летних месяцев Иван Иванович с семейством «съели» двадцать восемь телят и пять коров, что достаточно было бы для батальона солдат. Но что! это пустяки. Один парень, который почему-то «понравился» Ивану Ивановичу и которому последний однажды сказал об этом, — как-то, подгуляв во время сельского праздника, прямо потребовал от Ивана Ивановича «деньжонок»! «За что?» — «Да так. Сам говоришь, понравился, а денег не платишь! Это, братец мой, не модель — так-то! Не по-господски!..»
А дети Ивана Ивановича? Дети, конечно, не подозревали о тех терзаниях, которые испытывал их родитель, и беспечно «играли» на вольном деревенском воздухе; но Иван Иванович ясно видел, что им так же, как и ему, ничего, пожалуй, не придется позаимствовать. Конечно, воздух был чудесный, здоровый, солнце закатывалось не за будку, а за лес, освещая его, как роскошный дворец, чудными, как золото, яркими лучами; травки и цветочки были действительно настоящие, чистенькие, душистые, а ключ, журчавший из-под горы, был чист, как слеза. Все это было хорошо и благотворно, действовало на душу, молоко тоже было душистое и густое. Но нехорошо то, что к концу лета на детях обнаружилась какая-то сыпь, которая, по словам нарочно выписанного врача, оказалась весьма подозрительною. Нехорошо, что старичок и старушка, которые все лето доставляли душистое молоко, по расследованию доктора оказались не совсем здоровыми и едва ли не принесли с собою нездоровье в семью Ивана Ивановича. У старичка и у старушки оказались на руках и на ногах какие-то раны, над которыми доктор только покачал головой. «Отчего же вы не лечитесь?» — «Как не лечимся — лечимся». — «Я, — сказал старичок, — двадцать седьмой год лечусь!» — «Чем?» — «А слюнами мажу да золой присыпаю! Оно и подсыхает!» У старичка и у старушки оказались дети, женатые и семейные, маленькие внучата, игравшие вместе с детьми Ивана Ивановича, и у всех их последовательно, из поколения в поколение, переходил один и тот же способ лечения, конечно вместе с недугом. Разумеется, Иван Иванович должен был устранить и старичка и внучат и сосредоточился на лечении, позабыв, что цель его состояла не в позаимствовании болезни, а в чем-то другом.