Повести и рассказы - Иван Вазов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наутро ученики с удивлением увидели, что в каменном корыте школьного источника мокнет пук кизиловых прутьев. Этот подозрительный предмет заронил в нас тревогу. Скоро его назначенье стало понятным.
Один за другим появились попечители, среди них мой отец, тоже принадлежавший к их числу, и прошли в учительскую. Немного спустя они вышли оттуда мрачные, хмурые, вместе с учителем Партением, который был бледен, так как всегда бледнел от гнева. Все вошли в школу «взаимного обучения». Вызвали и нас, бунтовщиков. Мы сразу поняли, что над головой у нас собралась гроза. Ни слова нам не говоря, учитель Партений вызвал одного здоровенного ученика, обладавшего мышцами и силой гладиатора, и велел ему начинать экзекуцию. Розги захлестали по телу. Крики, вопли, рев! За вторым, третьим, четвертым и так далее наступила очередь самого гладиатора. Среди треска кизиловых розг, от которых отлетали обломки, и крика подвергающихся порке бунтовщиков послышался зычный, львиный голос старого попечителя хаджи Пенчо:
— Мы нам покажем, как бунтовать, ослы!
Мой отец стоял молча, хмурый, холодный как лед.
Тут мы поняли, что это расплата и за старый долг: первое проявление «римского характера».
Непоротым остался только главный виновник — организатор страшного бунта.
Он внутренне поздравлял себя с этой удачей, в то время как выпоротые, еще корчась от боли, бросали на него злобные взгляды, возмущенные такой несправедливостью. Но скоро мы узнали, что в учительской подписан приговор и ему. Зачинщик был наказан следующим образом: ему вымазали лицо сажей так, что он стал похож на негра, потом заставили учеников, выстроившись в линейку, проходить мимо него и глумиться над ним. Однако ученики отнеслись к этому без восторга. Движимые чувством доброго товарищества и жалости, они проходили, не глядя.
Но он вдруг отчаянно вскрикнул и упал без сознания…
Его отнесли к источнику, чтобы привести в чувство.
Вот какой печальный результат имела наша первая попытка возмущения против начальства.
Мой обморок, — потому что негром был пишущий эти строки, — сильно поразил отца. Когда мы встретились с ним дома, он был ласков со мной. Домашние рассказали мне, что он вернулся из школы со слезами на глазах…
Видимо, желая дать мне некоторое удовлетворение, он делал вид, будто не замечает, что я перестал подтягивать у аналоя. И «Достойно», глас пятый, перестало звучать перед иконой пресвятой богородицы, умиляя до слез благочестивые души. Так что я победил. Как Франциск I после битвы при Павии, я имел право воскликнуть: «Tout est perdu, hors l’honneur!»[38]
Да и учитель Партений как будто устыдился дикой жестокости наказания. На первом же уроке он обиняком выразил нечто вроде сожаления, подслащенного его ласковой добродушной улыбкой. И даже как-то вечером, после заговенья, у меня дома, воспользовавшись случаем, расцеловался со мной, прося простить его и забыть прошлое…
Но я, как видите, не простил и не забыл!..
Эти варварские истязания, эти унизительные кары, навлекаемые ничтожными проступками, нельзя объяснить одним только неправильным подходом к задаче воспитания в ту эпоху: в них проглядывает, кроме того, врожденная свирепость рабского племени, огрубевшего под тяжестью многовекового ярма, отупелого, утратившего человеческие чувства и милосердие к слабым, поскольку само оно никогда не встречало всего этого по отношению к себе со стороны тиранов. Грубые нравы и грубые понятия о воспитании соединились для того, чтобы превратить школу из священного храма облагораживающей науки в место инквизиции, в застенок, одна мысль о котором заставляла ученика бледнеть, когда он утром отправлялся в училище. Родители и ученики придерживались одинакового взгляда на святость лозы, — «растения, произраставшего в раю». Приведя первый раз сына в школу, отец торжественно говорил учителю:
— Учитель, отдаю тебе его мясо, а ты верни мне кости! Сделай из него человека!
И учитель, очень часто добрый человек, — каким были, например, всегда улыбающийся учитель Стефан или восторженный энтузиаст и поэт, учитель Партений, — в полной уверенности, что делает хорошее дело, зверствовал над своей беззащитной жертвой, чтобы сделать из нее порядочного человека…
Не будем же упрекать наших наставников, ни обвинять наших отцов, жестоких в своей слепоте, свирепых в любви своей. Они не виноваты; они были сыновьями своего века.
Помянем с признательностью и болгарскую школу того времени. Какова бы она ни была, у нее великая заслуга: она подготовила будущее…
* * *Должность помощника учителя занимал тогда учитель Начо (Трувчев), тоже из Клисуры.
Я у него не учился, но так часто его видел, он казался мне настолько неотделимым от двух предыдущих — в стенах школы, на прогулках, на гуляньях, — что я не могу не упомянуть и его.
О нем могу сказать только одно: это был красавец. Белолицый, черноглазый, румяный, с изящными усиками и певучим голосом. Он тоже был певчим в церкви. Тогда Клисура поставляла певчих в окрестные города, как Сопот — лук и стручковый перец. Любитель турецких песен и страстных взглядов, законодатель мод, он пользовался огромным успехом у женщин, прославивших его, вставив его имя в простонародную песенку:
Кто тебе подарит пояс?
Купит мне учитель Начко;
Я надену, он посмотрит…
Впоследствии учитель Партений позаботился и о своем благополучии: женился на красивой девушке, дочери одного богатея. Одновременно с ним так же поступил и учитель Стефан. Породнившись с именитым горожанином, Партений как честный человек выиграл, но как учитель проиграл. Тесть его принадлежал к одной из двух враждующих партий, и противная партия, державшая школьное попечительство в своих руках, в разгаре борьбы, желая отомстить тестю, прогнала зятя со службы посреди учебного года.
Партений Белчев умер несколько лет назад, уже учителем гимназии в Пловдиве, в бедности, обремененный большой семьей.
Учитель Стефан погиб еще во время русско-турецкой войны: он был повешен в Пловдиве, как повстанец.
Еще жив учитель Начо — теперь седой, суровый нотариус в Пловдиве. Куда девались его черные усики? Где его былая, воспетая слава?
* * *После увольнения учителя Партения, при котором я, пройдя пиитику и патологию, исчерпал все сокровища человеческого знания, отец отправил меня в Калофер изучать Гомера и Платона у главного учителя Ботю{190}.
Я удостоился двойной чести стать его учеником и коллегой, так как получил должность младшего преподавателя в тамошней основной школе.
Отец знаменитого нашего революционера и поэта был замечательной личностью.
Статный, высокий, почти гигант, подобно своему знаменитому сыну, в то время уже старый и одряхлевший, но бодрый духом и с ясным умом, он внушал невольное уважение. На крупном, продолговатом, сухощавом лице его, изрытом оспой, лежала суровая печать тяжелой трудовой жизни и забот. Редко случалось, чтобы улыбка озарила сумрак этой суровой физиономии.
До сих пор вижу его как живого. Вот он ходит, задумавшись, по школьному двору, медленной, тяжелой поступью: на нем белое шаячное сако (тогда носили такие пальто) и широкие панталоны, болтающиеся на его худых ногах. Вижу его и в часы духовного подъема, в торжественные дни, когда он с юношеским пылом произносил глухим, дрожащим от волнения голосом пламенные речи перед тысячной толпой слушателей.
Старый, больной, он продолжал служить — из любви к делу народного просвещения и из нужды, так как разорился, издав переведенную им самим «Болгарскую историю» Венелина{191}: продал все свое имущество, но не мог покрыть долга.
Учитель Ботю, хороший эллинист, учил меня по какой-то книге исторических рассказов на греческом языке, которую мы переводили в библиотеке. После урока он беседовал с учителями.
Часто говорил он о сыне своем Тинко — как в Калофере произносят имя Христо — с тревогой и огорчением, что сын вышел непутевый и под старость от него нельзя ждать никакой помощи. Таким считали Христо и калоферцы, сочувствуя отцу. Никто тогда не подозревал, какой дерзкой славой озарит этот скиталец скромное, почтенное имя старого калоферского учителя.
Однажды Ботю пришел очень печальный и сказал нам:
— Знаете, нашего сумасброда выгнали из одесской гимназии.
На глазах его блестели слезы.
Фингов и Сыйков пробовали утешить его, говоря, что известие, может быть, и ложно, хотя сами были убеждены, что оно верно… Это было в 1865 году.
После этого никто не смел и заикнуться при старике о его сыне: малейшее напоминание о последнем заставляло его сердце сжиматься от боли, причиняло страдание.
Через год после моего приезда Христо вернулся в Калофер бедно одетый, с длинными волосами, какие носили тогда русские студенты, и с головой, полной революционных мечтаний, которых он не скрывал. Ему дали место учителя, но он пробыл на этой должности только два месяца: в день празднования святых Кирилла и Мефодия{192} он держал перед народом речь об их просветительной деятельности, но, неожиданно отклонившись от темы и указывая на разряженных, набеленных калоферок, воскликнул: